Упала скворечня

Смерч налетел внезапно. Вот было ясно, и вдруг разом – завыла, загрохотала буря. Ветер свирепствовал беспощадный. Густая пыль застлала солнце, в мрак погрузилась земля. Тревожно сжимались сердца в предчувствии беды. Разом вспомнились пророчества о конце света.

Но, наконец, ветер стал стихать. Со всех сторон горизонта поползли тучи. Скоро они заволокли всё небо, пошёл дождь. Он усиливался с каждым часом, лил более суток, но ветер совсем прекратился.

Впрочем, его внезапный порыв больше напугал, чем бед наделал. Кое-где шифер с крыш покидал, одну-две антенны пополам сложил. У Чирковой Катерины, что сторожем работала в сельской конторе, сверзилась скворечня на широкий двор. Домишко-то птичий вроде как и не пострадал, а семейство скворчиное, по всему видать, расшиблось. Когда Катерина, сунув шест в прореху банной крыши, кое-как вознесла скворечню в прежнее стояние, ещё будто покружились вокруг неё расстроенные скворцы, а потом улетели. И с тех пор никто из пернатых в тот домик ни ногой. Даже суетливые воробушки, которым до всего есть дело, облетали Чирковскую скворечню дальней стороной.

А дни стояли превосходные, ясные, первые дни начавшегося лета, когда ещё нет томительной жары, нет душных ночей, когда солнце долго-долго сияет в небе, будто совсем не хочет уходить, а весело и нежно улыбается своими всюду проникающими лучами и вызывает к жизни каждую былинку, выбирает из земли все её силы.

В одну из таких недушных ночей в селе ограбили кассу правления. А ясным утром понаехало милиции. Собака от порога взяла след да на поводке своём притащила прямо к сторожихиному дому, на пологую крыши бани прыгнула, повертелась и заскулила. Проводник ввиду ветхости строения за ней не последовал, а в сердцах сдёрнул вниз своего помощника.

- Ну, правда, - призналась Чиркова Катерина. – Я под вечер корову доить отлучалась, но не на баню же…

Была она женщиной словоохотливой и не терпела конкурентов даже в лице оперативника. А в деле ещё и пострадавшей. Ограбление произошло поздней ночью. Будто постучали в дверь, и знакомый чей-то голос окликнул сторожиху. Та, не подумавши, открыла. Из темноты ей чем-то прыснули в лицо, и всё – темнота, беспамятство, как наркоз. А тем временем, из взломанного сейфа унесли грабители полмиллиона рублей.

Правление агрофирмы характеризовало Е. Н. Чиркову, как человека с несамостоятельным характером, тяжёлыми семейными обстоятельствами и слабой дисциплиной. К раскрытию преступления эта характеристика возможно отношения не имела, но всё же была приобщена к делу.

Уезжая, закончив все необходимые оперативно-розыскные мероприятия, старший группы инспектор Сальников заявил пострадавшей стороне – представителю фирмы «Ариант-Агро»:

- Все тайны, поверьте мне, имеют весьма обыденное объяснение. Время покажет…

На том, кажется, все и успокоились.
В соседях у Катерины Чирковой жил Лука Фатеич Лукьянов, человек миросозерцательный, спокойный и тихий, многие годы перед пенсией проработавший освобождённым секретарём совхозного парткома. Но не так работа повлияла на его характер, как давнишняя война. Имел он от неё орден, несколько медалей, да ещё контузию и ранения. И хотя злые языки шипели за спиной: мол, инвалид умственного труда, имел Лука Фатеич удостоверение инвалида Великой Отечественной войны и с гордостью предъявлял его при случае. Долго мечтал Лукьянов о пенсии, об отдыхе, который виделся ему золотым солнцем на исходе лета, обилием плодов и звонким птичьим гомоном в ухоженном саду. День хвали вечером, любил повторять Лука Фатеич. Прожив честно жизнь, очень он надеялся на спокойную старость в ладах со своей совестью и старухой. Вставал он рано, выходил в сад и долго, до самой жары, ковырялся там, выпалывая сорняки, подрезая ветки, рыхля землю, поливая грядки. Да мало ли ещё какой уход нужен доброму саду, иль какую ещё найдут себе работу заботливые руки. Разговором сыт не будешь, если хлеба не добудешь, внушал он жене-старухе, ощущая после таких трудов прилив бодрости и здоровья. Быть может, не бывшему партработнику говорить такое, но говорилось.

А уж сад у него – загляденье: всё разумно, всё спланировано и ухожено. Чистота идеальная – ни листочка опавшего, ни травинки лишней. Глянешь – глаз радуется и отдыхает.

И вот однажды – что такое? – на грядке чеснока, что притулилась к Катерининому забору, трухлявость какая-то понабросана. Будто гнездо кто потерял – здесь и пух, и помёт, вот и желторотики дохлые, и солома. Налево посмотрел Лука Фатеич, направо, вверх голову задрал. Кто же ещё, кроме Катьки Чирковой? Вон и воробьи опять у скворечни вьются. Почистила, пакостница, птичий дом, а мусор сюда бросила.

Не стал спешить Лукьянов грядку убирать, стоял, думал, как с соседкой разобраться, а сам на воробьёв смотрел: то-то «жидам» праздник – новоселье!

Пёстроголовый воробышек сунулся в дырку скворечни, упёрся лапками, машет крылышками – насилу вытащил. Полетел, обронил – или бросил? – и, печальным листом кружась, к ногам удивлённого Фатеича упала смятая пятидесятирублёвка.

Все любят добро, да не всех любит оно. У Луки Лукьянова в жизни по-разному было, но он сразу теперь почувствовал: фарт опять идёт к нему в руки! Не упустить бы! Гадать-то много не приходится, откуда деньги взялись. Вспомнились и ограбление кассы, и милицейская собака, что нежданно к бане привела, к которой притулилась эта самая скворечня. Собачий нюх не проведёшь! Мильтоны-дурачки ничего понять-то не смогли.

Пока Лука Фатеич удивлялся и раздумывал, хлопотливый новоселец уже второй дензнак по ветру пустил. Старик вслед ему, упавшему на Катеринин огород, посмотрел так, будто мечту проводил.

- Долгим будет день, - сказал сам себе Лукьянов и задумался.

Лезть среди бела дня в чужой огород не отважился.
Всё, что делал он дальше, было вроде продуманным, логичным, но привычные хлопоты исполнялись скорее машинально, ибо все его помыслы были обращены к скворечне. Увидел он Катерину, дорожкою через огород просеменившую в сортир, но ни слова не сказал ей. С грядки мусор убрал и не слова не сказал. Подумал, сама себя наказала соседка за свой поганый характер: хотела Луке мусором досадить, а у самой денежки – тю-тю, вот только ночь придёт.

Катерина справила нужду и нашла время окликнуть соседа:

- Что, Фатеич, на работе дурака провалял, так на пенсии покоя нет – мозоли перед страшным судом набиваешь?

Лукьянов надвинул свою потёртую кепочку на самый лоб, из-под козырька глянул на соседку:

- Боже мой, как жизнь коротка и неинтересна, когда всё о ней наперёд знаешь…

Куда ей, неграмотной сторожихе тягаться с бывшим парторгом. Ничего не поняв из слов Лукьянова, Катерина махнула рукой, как на пропащего, и засеменила домой. Фатеич проводил её взглядом и снова на небо: скоро ли вечер?

Было утро, без единого облачка, без ветерка. Пустельга, часто мельтеша крыльями, зависла над садом, высматривая добычу, и спугнула воробьёв. Потом чёрной стаей прошелестели над головой скворцы и уселись на антенну. Снова «жидам» не до гнездования. А без них, бьющихся у скворечни, было так обычно, так мирно, что всё случившееся казалось сном, если бы не смятая бумажка в кармане.

Далеко, ох, как далеко ещё до темноты! Чтобы отвлечься, задавить снедавшее его нетерпение, стал Лукьянов думать о постороннем, о том, как был молодым, как торопился жить. Ему казалось, что в сорок он будет старым, потому что в двадцать он уже был мудрым. Избави Бог нас от друзей, говорил он сам себе, а от врагов я уж как-нибудь отобьюсь. И опять же это казалось странным в словах замполитрука танковой роты младшего лейтенанта Лукьянова. Кстати, тогда-то, в сорок пятом, подвалил ему первый фарт.

Они были молоды и рвались в бой. Никто из них не был на западном фронте, они спешили нахватать свою долю наград в скоротечной японской кампании. И вот какая досада – не в бою, на марше вышел из строя двигатель родной тридцатьчетвёрки. Они остались, бригада ушла вперёд. Ночью вдалеке где-то грохотало – наши брали Мудадзян. А они работали при свете фонаря, рискуя посадить аккумуляторы. Пришло утро.

Перед очередной попыткой завести двигатель механик-водитель Егор Агапов вылез на броню, сунул в рот мазутными пальцами папироску, закурил. Вид у него был неважный.

- Бедолага, - посочувствовал заряжающий Сычёв. – Угрёбся? Глаза б мои на это чрево не смотрели.

Он кивнул на открытый моторный отсек.
- Невесёлая работа ещё не повод для вечной скорби, - белозубо улыбнулся командир танка Лукьянов, земляк-односельчанин Агапова. – И вообще, это дело вкуса, сказала кошка, когда её спросили: зачем она облизывает свои лапы.

Егор промолчал, только рукой махнул, что означало: у меня, мол, дел по горло, и мне не до кадрилей.

Всю ночь дождь тужился, но так и не собрался с силами. К рассвету погода улучшилась. Небо немного прояснилось, по нему побежали порванные на серые клочки облака, и в положенное время в просвете между ними показалось солнце. Если добавить, что двигатель наконец завёлся, то можно сказать, что настроение у экипажа разом поднялось.

Упомянутый офицер, как вы уже догадались, был нынешний колхозный пенсионер Лука Фатеич Лукьянов, очень интересный человек, с точки зрения подчинённых, и, между прочим, превосходный командир. У него талант, он просто виртуоз в стрельбе из башенного орудия. И очень милый человек, если исключить то, что всегда курит чужой табачок, доставая свой портсигар с папиросами – атрибут офицерского довольствия – в исключительных случаях. Вот и теперь очередная самокрутка Сычёва у него во рту, и он красноречиво посматривает на ефрейтора. Этот человек не только приберегал свои папиросы, но и трофейную зажигалку – подарок ветерана-фронтовика, из тех, что пополнили бригаду перед наступлением – никогда не доставал из кармана гимнастёрки. Заряжающий вздыхает, протягивает командиру самодельную зажигалку, а сам снова крутит бумажку трубочкой. Лукьянов с удовольствием затягивается и вместо благодарности рычит на Сычёва:

- Вояки, мать вашу. Простояли ночь, прозагарали. Где теперь часть искать? Я ещё вчера должен быть в бою.

- Меня там тоже не было, - насупился Сычёв.
- Отлично! Отлично, ефрейтор! Поздравляю с боевым крещением! Сколько убито комаров вашей могучей пятернёй?

Лукьянов жадно обсасывает самокрутку и добавляет:
- Вояки, мать вашу…
Ход у танка плавный, похожий на морскую качку, действует на экипаж успокаивающе. Когда едешь, и мысли движутся вместе с тобой. А какие могут быть мысли у двадцатичетырёхлетнего парня? Вот кончится война, что их всех ждёт? Женщины, пьянки, гулянки? А дальше?.. Вообщем, есть о чём подумать.

Через час пути снова вынужденная остановка. Впереди дорога вся запружена лошадьми, людьми, подводами – какая-то наступающая пехотная часть. Тридцатьчетвёрка грозно урчит, сигналит – посторонись, дай дорогу! Но тщетно. В бесконечно растянувшемся потоке нет просвета, и никто не обращает внимания на подкативший танк. Бойцы на подводах, идущие пешком имеют одинаковые угрюмо сосредоточенные лица.

Агапов высунулся из люка, достал кисет.
- Что стал, Кузьмич? – свирепеет младший лейтенант. – Вперёд! Потесни пехтуру. Дави, коль нас не признают.

- Оставьте это, - возражает Агапов, занимаясь самокруткой через чур сосредоточенно. Сосредоточенность – это у него профессиональное, и вызвана тем, что взгляд его постоянно нацелен на смотровую щель. В остальном лицо добродушное, есть даже что-то детское в его выражении, несмотря на рыжие усы и вертикальные складки между бровями. Окутавшись дымом, поднимает взгляд на командира, голос усталый, с трещинкой:

- Власовцы это, чумные люди, серобушлатники…
Лукьянов опять, внимательнее, посмотрел на запруженную дорогу, упёршись в чей-то недоброжелательный взгляд, отвернулся, как вздрогнул, в сторону. Через чур внимательно стал озирать окрестность.

Природа здесь была почти девственной – заросшие травой холмы, лощины в кустарниках, густых, колючих. В этих кустах, вполне возможно, прячутся недобитые самураи и целятся сейчас в него из своих дурацких карабинов.

Снизу стал толкаться Сычёв. Лукьянов уступил ему люк.

- Чего стоим? – покрутил он головой.
- Штрафники, - кивнул младший лейтенант на дорогу. – Конца и краю нет, запрудили, мать иху… А в остальном всё как всегда, как сказал один знакомый лётчик, покидая горящую машину без парашюта…

Сычёв спрыгнул на землю, прошёлся, разминая кривые ноги. Он невысок, крепко сбит, широк в плечах. Лицо краснощёкое, тёмные, воспалённые бессонной ночью глаза смотрят на пехотинцев в упор, не мигая, словно они – пустое место:

- Штрафники? Наслышан, как они сюда добирались: вокзалы штурмом брали. Узнала Сибирь-матушка, что такое оккупация.

- Им, говорят, оружие только перед боем выдают.
- Да нет, глядите-ка, приклады вон торчат…
- Сдаётся и мне, что они сейчас сами топают, без конвоя. Должно, поблажка вышла…

Агапов не принимал участия в диалоге, слушал только, поглядывая на нескончаемый поток солдат. Наконец, приняв какое-то решение, застегнул шлемофон и, махнув рукой Сычёву, - Петька, садись! – нырнул в люк, опустил его крышку. Заряжающий пролез на своё место. Лишь Лукьянов остался торчать по пояс из башни. Танк взревел двигателем и покатился вдоль дороги навстречу потоку, всё ближе и ближе прижимаясь к обочине.

Дико-бешено заржала лошадь, шарахнулась, вставая на дыбы. С телеги посыпались перепуганные бойцы. Агапов развернул машину и устремил в образовавшуюся на дороге брешь. Не смотря на всю виртуозность манёвра, гусеницей шкрабнуло по задку передней телеги. Она, деревянно охнув, осела на подломившиеся колёса. В спину бронированного чудовища полетели остервенелые ругательства:

- В кишки – душу – бога - рога – мать!..
Каким-то невероятным чутьём, даже не оглянувшись, Лукьянов почувствовал, что произойдёт в следующее мгновение. Он ухнул в утробу танка, и вслед за тем будто свинцовыми хлыстами щёлкнули по крышке люка две автоматные очереди. Запоздалый холодок облизал спину младшего лейтенанта. Впервые в жизни в него стреляли, и это чудо, что он ещё жив и даже не пострадал. Он не стал скрывать свою растерянность, заглянув в лицо Сычёву: вот, мол, брат, как бывает. Ефрейтор выставил вперёд большой палец: порядок, командир!

Т-34, вздымая облака пыли, бездорожьем, напрямик рванул в Мудадзян.

Бригада расквартировалась на северной окраине города. Едва успели доложиться и позавтракать, пришёл приказ: по одному человеку с экипажа в патруль – город прочёсывать. Лукьянов оглядел своих орлов. Агапов ничего не сказал, только отрицательно качнул головой и отвёл глаза. Сычёв, тот наоборот, даже скуксился и заканючил:

- Товарищ младший лейтенант, у вас и так свободный выход, а я в кои веки ещё раз попаду.

- Чудак человек, - для порядка осадил его Лукьянов. – В город-то с оружием пойдёте, не в театр: там япошек полно недобитых, да и наших-то, штрафников, в штабе говорили, поубегло не мало.

- Ну и что, посмотреть охота. Домой вернусь и рассказать нечего: слева броня, справа броня, а сверху – простите – ваша задница.

- Иди, - махнул рукой Лукьянов. – Что с тебя возьмёшь?

Сычёв ушёл, переодевшись, почистившись, прихватив автомат. Агапов для приличия повозился с железяками, поурчал двигателем и завалился спать. Лукьянов остался один и загрустил. Был полдень. Чем заняться? Пойти послушать, как друзья-командиры о бое балаболят? Нет уж, только не это – быть посмешищем! Может и правда в город смотаться? Машины с патрульными уже ушли, да тут и пешком рукой подать. Чуть побаливала голова. Он подумал, что ко всем неприятностям последних суток не хватает только простуды. Решил: пойду пройдусь немного, а потом завалюсь спать. Шёл и убеждался: никакой экзотики в прифронтовом городе нет – грязь и мерзость одна.

Первой повстречалась ему китаянка в самом странном, какое когда-либо видел Лукьянов, одеянии. Желтолицая, неопределённого возраста. Младший лейтенант подметил, что он гораздо больше уделил ей внимания, чем она ему. Отметил на будущее: надо сдерживать своё любопытство и не разевать рот, как Ивашка-дурачок в тридевятом царстве.

За типично китайскими домами с островерхими крышами окраины потянулись многоэтажки, на улицах – асфальт и тротуары. Улицы пахли нагретой за утро пылью. Машин на дорогах не было, повсюду играли дети, а наблюдавшие за ними родители вышли подышать свежим воздухом и расселись на стульях прямо на тротуаре. Перед ними на лотках всякая всячина – от еды до побрякушек – за одно и торговали. Переговаривались меж собой, громко зазывали прохожих взглянуть на их товар. На русского офицера обращали внимания не больше, чем на других.

Было очень тепло. Лукьянов снял фуражку и нёс её в руках, как горожанин на воскресной прогулке. Издалека доносились звуки аккордеона. На одном балконе целовалась парочка. И вообще, трудно было поверить, что ночью за этот город шёл жестокий бой: не видно следов разрушений, и жители были не очень-то напуганы на вид.

Лукьянов свернул в какую-то арку и оказался во внутреннем дворе. Он показался уютным. Между плитами кое-где даже пробивалась травка. Солнце ярко освещало жёлтую штукатурку фасада. В глубине двора в открытой двери низенького сарайчика-мастерской столяр строгал доски. Они пахли свежестью, а рядом в самодельной коляске спал ребёнок, за которым смотрела мать, выглядывая время от времени из окна второго этажа.

«Ходовой товар – доски на гроб, - с напускной злобой подумал Лукьянов, чтоб вконец не рассиропиться и не оторваться в мыслях от войны. – А может, они не хоронят покойников, а сжигают? Или это индусы? Чёрт их разберёт!»

Он пересёк двор и вновь оказался на душной от асфальтовых паров улице, многолюдной и чужой. Ему, сельскому уроженцу, более по сердцу были маленькие дома окраины, островерхие, с газонами под окнами и огородами на задах. Разноцветные – коричневые, розовые, жёлтые – они кокетливо выглядели под яркими лучами солнца и, наверное, блекли в ненастье.

Лукьянову захотелось пить. Вот уже полчаса его мучила жажда. Ему было слишком жарко, и он чувствовал себя неловко среди людей не говорящих по-русски: они-то все были здесь у себя дома, знали, где попить, где, при случае, нужду справить.

От жажды у него пересохло горло. С тротуара в окнах квартир он порой видел маленькие чашки в руках пьющих, графины и цветочные вазы с водой, а на улице, как на зло, никто не пил, не торговал напитками, не было и намёка на колодец или водоразборную колонку. Никак не мог он насмелиться войти к кому-нибудь и попросить воды. Эта робость приводила Лукьянова в бешенство. Разве не его товарищи освободили этот город? Где же должное почтение к победителям? Ему казалось, что китайцы смотрят на него пренебрежительно, чуть ли не с усмешками. Небось, перед самураями ниц падали? От этих мыслей неожиданно, без всякой определённой причины вдруг потерял веру в себя. Это случалось с ним и раньше. Но теперь было обиднее всего. Его личное покорение Мудадзяна не состоялось. В конце концов, что ему здесь надо? Ровным счётом ничего. Не пора ли вернуться и отдохнуть после бессонной ночи?

Свернув на перекрёстке, чтобы не сворачивать на месте, Лукьянов вдруг понял, что не знает дороги назад. Пошёл наобум, стараясь держать солнце за спиной. На душе его кошки скреблись. Он испытывал то чувство раздражения, которое бывает у людей после долгих дней предгрозовой жары, когда они становятся похожими на рыб выловленных из воды. Разница заключалась в том, что здесь он был единственным в таком состоянии. В воздухе не чувствовалось даже намёка на грозу, небо над Мудадзяном было безоблачным, красивого голубого цвета, без малейшего лилового оттенка, и только изредка на нём появлялось лёгкое белое облачко, напоминающее пушинку, вылетевшую из перины. Минутами Лукьянов ловил себя на том, что с ненавистью смотрит на проходящих мимо китайцев. А затем его вновь охватывало чувство собственной немощности, которое камнем давило на желудок и придавало ему вид испуганного и подозрительного человека. Люди, встречавшиеся ему, казались слишком благополучными и уверенными в себе, чтобы быть вчера подневольными и только нынче освобождёнными. И, кажется, они его жалели – одинокого молодого офицера, заплутавшего в чужом большом городе. Ему хотелось спать. Ему было жарко. Он умирал от жажды.

- Дикари! – ворчал он себе под нос, свирепо вглядываясь в лица встречных людей. Он стал думать о том, что они едят лягушек, червей и прочую мерзость. Чтобы запугать жажду, убеждал себя в том, что и воду они пьют тухлую, болотную, а может – просто ополоски. Такую воду он не стал бы пить несмотря ни на что. Лукьянов так увлёкся своими мыслями, что теперь и воздух, ему казалось, имел тошнотворный привкус. Ничего не попишешь – заграница.

Отношение толпы к нему заметно изменилось. Под его злобными взглядами прохожие съёживались, как испуганные животные, и тем тревожнее звучала за его спиной их сухая чёткая речь, как хорошо смазанный пулемёт. И он уже не мог смотреть на них дружелюбно. В душе его заклинилась ненависть. Какое-то непередаваемое чувство вызрело в нём, словно Лукьянов угодил в огромную сеть, сплетённую пауком-великаном, и эта сеть начинает медленно его душить, и всё больше ему казалось, что он уже начал в ней задыхаться.

Лука знал, что ярости надо давать выход, иначе она захлестнёт всё сознание до беспамятства. И кто знает, что могло бы случиться с ним, возбуждённым до крайности, заблудившимся в чужом равнодушном городе, если бы не встретился ему этот солдат-пехотинец. Был он невысок, худ, с заострённым, как у лисы, лицом и подозрительным взглядом маленьких мутных глаз, в донельзя заношенной форме рядового.

- Земеля! – он поймал в воздухе Лукьяновскую пятерню и крепко сжал её – Порости травой на веки вечные могильный холмик мой! Наконец-то, хоть одно человечье лицо среди этих узкоглазых морд. А я уж думал: куда попал, и как отсюда выбраться? Хожу словно немтырь среди мумий – не я ни слова, ни мне полслова в ответ. Да и как их с япошками различать-то: что те, что эти – один хрен. Я уж думал рвать отсюда без оглядки: лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь трупом, да тут ты нарисовался.

Говорил он быстро и много, совсем не оставляя Луке возможность вставить словечко. Наконец он выпустил Лукьяновскую руку и ткнул пальцем в кобуру:

- Ты при пугаче? А я гол, как сокол.
Младший лейтенант и сам был несказанно рад встрече с русским человеком, но панибратство солдата его коробило. Сказал довольно холодно, прищурив глаза:

- Будьте любезны сообщить свою фамилию и номер части.

Конечно, сказал это лишь ради порядка, но уже начал подозревать, что солдат – это ещё тот фрукт. Он был настолько верченый, нахрапистый, что на язык само просилось – «блатной». Лукьянов сразу почувствовал: с таким человеком в любое время может что-нибудь произойти и, вероятно, ещё произойдёт. Во всяком случае, Лука так полагал. Чем больше младший лейтенант в бойца вглядывался, тем больше он его настораживал. У него был тяжёлый подбородок, живой, острый взгляд и хрящевые торчащие уши.

- Да Колька я, Корсак, - солдат и не обратил внимания на отчуждённость офицера. – В штурмовом батальоне меня каждый знает.

Он не сказал в «штрафном», но Лукьянов и без того уже знал, с кем имеет дело. А солдат всё тормошил и тянул его куда-то, всё говорил и говорил:

- Брось, мамлей, в роте будешь командиром, а теперь мы – двое наших, среди своры ненаших, этих ходячих жмуриков, которых грех не пощипать. Бегут самураи – войне конец и скоро домой! Что же мы, с голым брюхом и пустыми карманами вернёмся что ли? Жене иль невесте своей стреляные гильзы повезёшь? Соображай, мамлей.

Он с нетерпением ждал ответа и вглядывался в Лукьянова. А тот, смущённый, не знал, что и ответить. На что же это его подбивают, на мародерство? Так надо взять эту штрафную суку на мушку и доставить куда следует. А куда следует? Он и дороги-то к своим не знает. Должно быть, очень растерянный и жалкий имел он вид: то бледнел, то краснел и никак не мог на что-нибудь решиться.

- Брось ломаться, пошли, - Колька потянул Лукьянова за собой и на ходу тараторил. – Ты, наверное, сюда на машине добирался? А мы пешкодралом. Потом патруль зашухерел: кто – куда, и я один остался. А один без пушки куда сунешься?

С блатными нужен особый тон, думал Лукьянов.
- Ты из штрафников что ль? – сквозь зубы процедил он, считая, что такая манера разговаривать свидетельствует о силе и внушает страх.

- Для тебя я – Колька Корсак, русский солдат, и этого вполне достаточно, я думаю, чтоб держаться здесь друг за друга. Стоп! Смотри, как это делается.

Он отпустил рукав гимнастёрки, за который волок младшего лейтенанта и ловко вырвал у идущей навстречу женщины большую чёрную плетёную сумку. Китаянка не произнесла ни звука, не сделала ни малейшего движения, только испуганно смотрела, как русский солдат копался в её вещах. Ничего заинтересовавшего Корсака в сумке не нашлось, и он вернул китаянке её имущество. Она пошла дальше, искоса бросив на младшего лейтенанта мимолётный взгляд. Она могла бы вызвать жалость у Лукьянова: когда у женщины выхватывают сумку и разглядывают её содержимое, а владелица её при этом только беспомощно глазеет на грабителя, она, конечно, вызывает сочувствие. Но её плоское желтокожее лицо вызывало лишь брезгливость. И в душе Луки не возникло ни капли жалости, в ней завихрились другие чувства. Головокружительный восторг вседозволенности, всемогущества над этими неприветливыми людьми, вмиг овладел Лукьяновым. Он мог бы сейчас обнять эту женщину, поцеловать её в губы, стиснуть ей груди, и она всё также бы стояла и безропотно сносила любые его действия. Да, мог бы, если бы она была хоть чуточку привлекательнее.

- Ну, ты понял, командир: мы искали у неё оружие и ничего более.

Ни в словах Переверзева, ни в его тоне, резко сменившемся, ни в манерах, которые неожиданно построжали, не было и намёка на блатняжество.

- Короче, мы с тобой на задании – ищем недобитых самураев и их пособников. Не бойся ничего и доверься мне.

И Лукьянов пошёл вслед за новым знакомцем, повинуясь безотчётно, кляня себя за это и волнуясь предстоящим приключениям.

И откуда только свалился на него этот штрафник Колька Корсак, уголовник и мародёр? Видно, судьба, от которой, говорят, не уйдёшь.

- По улицам ходить опасно, - сказал Корсак. – Народ косится – ха-ха! - косой народ косится, да, неровен час, на патруль напоремся. Зайдём сюда.

Он повлёк младшего лейтенанта в подъезд приличного дома и забарабанил в ближайшую дверь. Когда она открылась, перед ними возник старик в длиннополом жёлтом шёлковом халате, с широкими подвёрнутыми рукавами, в клетчатом платке на голове, подвязанным на особый манер. Стоял, не шевелясь, гладко выбритое лицо его с маленькими чёрными глазками всё напряглось тревогой. Он не улыбался и не кланялся, как принято у китайцев.

Корсак отстранил его и, пропустив Лукьянова вперёд, вошёл следом, закрыв дверь. В чужой квартире он хозяйничал, как в своей, при этом обнаружив большие навыки. Лукьянов, ещё робея, огляделся. Квартира принадлежала непростым людям. На ней лежала печать незнакомой красоты, изысканной и недешёвой. Мебель и прочая аранжировка комнат была подобрана по цветам, выполнены добротно и со вкусом.

Корсак рылся по шкафам, буфетам и всё, что находил съестного, сносил на низкий столик в центре большой комнаты:

- Гулять будем!
Ах, что-то теперь будет, что-то будет – ныло сердце у младшего лейтенанта. Полный тревожных предчувствий, с чувством крайней неловкости уселся он за стол.

Сухонькая старушка с маленьким жёлтым обвислым личиком, в причудливых буклях на голове, в нелепом национальном одеянии, подбитом кружевами, появилась в дверях комнаты. Увидев Лукьянова, остановилась и невольно отшатнулась – кто это, и как он сюда попал? Изумление было написано на её дряблом лице.

- Глянь, мамлей, что за шмара!
В других дверях появился Корсак, подталкивающий перед собой молодую китаянку, черноглазую, с красивым азиатским лицом, изящной фигурой, облачённой в экзотическое кимоно. Лука невольно поднялся навстречу и протянул руку для пожатия, представился. Девушка часто-часто закивала головой, улыбнулась, заговорила чистым, звонким, как у ребёнка, голоском.

- Эх, знать бы, что она сейчас сказала, - посетовал Лука.

- Наверное, благодарит, что япошек прогнали, - предположил Корсак, садясь за стол, пристраивая молодую китаянку у себя на коленях.

Старики, стоя в сторонке, с тревогой поглядывали на незваных гостей и тихонько переговаривались. Колька кивнул на них:

- Ишь, расщебетались – клянут гостей незваных…
На удивлённый взгляд Лукьянова пояснил:
- Это они дочери советуют не связываться с русскими, говорят: залапают тебя грязными руками.

Лука невольно взглянул на свои руки – красные, обветренные, но достаточно чистые, чтобы приласкать китайскую девушку.

Корсак пил рисовую водку, быстро хмелея, откровенно шарил руками по чудному платью китаянки и всё никак не мог найти застёжки или завязки, чтобы добраться до её тела.

- О – хо – хох! Грехи наши тяжкие! – вздыхал он при этом.

Он то притянет её к себе, обнимет, поцелует в маленький ротик или скулу, да тут же и отпустит, потянувшись к чашке с водкой. Бубнил невесть кому, заплетающимся языком:

- Знаешь ли, голуба, какая жисть моя дрянь. А с тобой бы я всё забыл…

Она улыбалась ему вымучено и, должно быть, ей и в голову не приходило, что он говорил с ней о любви. Лукьянов случайно встретился с её взглядом и прочёл в её глазах тоску, муку, мольбу, к нему обращённую. Вот слёзы заблестели на её ресницах. Плакали, глядя на неё, старики.

У младшего лейтенанта от выпитого закружилась голова.

- Не бойтесь, не бойтесь, - сказал он старикам. – Я не позволю бесчестить вашу дочь.

Он весь даже изменился, говоря это, в голосе зазвучали командирские нотки, которые так ловко и быстро сумел из него вытравить Колька-штрафник.

Старик, хозяин дома, вышел куда-то и через минуту вернулся. Осторожно положил на спинку дивана чёрный футляр, вынул из него скрипку и смычок, бережно обтёр их клетчатым носовым платком, стал в позу и провёл смычком по струнам.

- Это что? – почти даже с испугом встрепенулся Колька, оглянулся, да так и застыл от изумления.

Между тем, комната заполнилась медленно плывущими один за другим чудными звуками, то почти замиравшими, то поднимавшимися густой полной волной. Лука слушал и никак не мог понять, что они говорят, эти звуки. Но они говорили что-то, назойливо и властно, возбуждали его внимание, проникали в самое сердце. Наконец, мало-помалу всё яснее и яснее становилось молодому танкисту, что такое говорят эти звуки. Они захватили его воображение и унесли далеко-далеко отсюда, в мир детских грёз и мечтаний. Перед ним расстилались родные тучные поля, берёзовые колки увидел он, как наяву. Белокаменная церковь упёрлась высоким шпилем колокольни в голубое-голубое небо. Он вспомнил, как с Егором Агаповым и другими трактористами Петровской МТС, пытался свалить эту колокольню. Как гуськом пыхтели, напрягаясь, трактора. Как гудели и лопались канаты, а колокольня выстояла. И теперь вот вспомнилась под впечатлением виртуозной игры престарелого китайского скрипача, вспомнилась, как символ далёкой Родины…

Замер старик, умолкла скрипка, оборвались звуки. Лука молчал, заворожённый, и понимал, что это молчание лучшая похвала старику-музыканту.

Корсак, тем временем, тоже растравив себе душу чудной музыкой, самоуглубился, сидел молча с потемневшим лицом и отрешённым взглядом. Но когда китаянка сделала слабое движение высвободиться, он не отпустил, придержал её рукой. Она сразу перестала сопротивляться. Пауза надолго затянулась. Наконец, что-то решив для себя, Корсак встрепенулся:

- Знаешь, мамлей, я, наверное, не буду, не хочется сейчас. Бери её себе…

Он приподнял девушку за плечи и толкнул её Лукьянову на колени. Ещё миг и головка её уже была на его груди. Лука, всё на свете позабыв, целовал китаянку жадно и торопливо, касаясь губами её щёк, маленьких полураскрытых и влажных губ, ароматной шеи. Она была удивительно пропорционально сложена: маленькое тело имело все женские стати, где не коснись. Но особенно привлекательным было личико. Её затуманенные слезами чёрные глаза с длинными ресницами и выведенными в тонкие дужки бровями делали её похожими на сказочную куколку. Хорош был ротик, безукоризненно очерченный и в то же время имевший в своём рисунке что-то детское, невинное, обиженное. Выражение лица говорило о покорности, хотя время от времени тонкие брови сдвигались, и гримаса отвращения пробегала по нему. Эта гримаса и отрезвила Лукьянова. Он взял себя в руки, но китаянку из рук не выпустил.

- Интересно, как её зовут? Как тебя зовут? Я – Лука, - младший лейтенант ткнул пальцем себя в грудь, потом нацелил её на девушку. – А ты?

Китаянка испуганно замотала головой, отрицая что-то, её многочисленные косички разлетелись веером.

- Какая тебе разница, как её зовут, - Корсак вскинул клонившуюся на бок голову. – Тащи в спальню, да пугач оставь – я посторожу.

- Не бойся, не плачь, - Лукьянов старался успокоить девушку, гладя её широкой ладонью по волосам.

Китаянка, кажется, понимала его и делала над собою усилия, чтобы успокоиться. Наконец ей это удалось. Из складок чудного своего платья она достала носовой платок, смятый в комочек, промокнула глаза и постаралась улыбнуться русскому офицеру.

Она была чудо как хороша в эту минуту. И Лука не удержался: поцеловал её в лоб отеческим поцелуем и поправил волосы. И всё это он сделал, как старый рассудительный человек, успокаивающий ребёнка. И сказал он будто дедушка внучке:

- Ну вот, так-то лучше. Зачем даром плакать.
Китаянка поняла его по-своему. Она схватила широкую ладонь Луки и стала осыпать её поцелуями, а он, глядя на неё, совсем растерялся, широко раскрыв глаза и нервно раздувая ноздри. Его обветренные щёки побледнели, а по взмокшей от пота спине пробежал холодок.

- Чёрт их поймёт… Вот чего она хочет? – он растерянно взглянул на власовца, вытянувшего ноги по полу и пристроившего отяжелевшую голову на согнутую в локте руку.

- Да оно тебе надо – всех понимать? Тащи в спальню и делай, что сам хочешь – ей понравится.

Китаянка, кажется, совсем успокоилась. Она подняла голову, глаза её сверкнули, она даже кокетливо закусила свою прехорошенькую губку.

- Ишь ты, - удивился Корсак. – Она никак замуж за тебя собралась, мамлей? Ну-ка, проверим…

Он через стол протянул руку и пошарил ею у девушки на груди. Реакция была неожиданной. Китаянка вскочила на ноги, спряталась за спиной Луки. При этом она что-то щебетала, гневно сдвинув брови, и даже топнула ножкой в избытке чувств.

- Ха! – Колька сел удивлённый и даже протрезвевший. - Как быстро бабы просекают, кто в деле начальник. Ну-ка, дай её сюда, мамлей. Я ей сейчас задницу надеру, чтоб место своё знала, перепёлка Муда… дзянская.

Корсак качнулся вперёд всем телом и уткнулся лбом в воронёный ствол пистолета.

- Встать! – приказ младшего лейтенанта прозвучал, как выстрел.

Корсак проворно вскочил на ноги, округлив глаза:
- Ты что, земеля?
- Кругом! Шагом марш! Пристрелю, сволочь блатная, глазом не моргну, так что…

- Вот ты как, дружбан, ну-ну, - Корсак поплёлся к двери, втянув голову в плечи.

На улице злоба и решимость оставили Лукьянова. Нелепо было русскому офицеру вести под стволом русского солдата по китайскому городу. Да и идти-то куда, в какую сторону, он толком не знал. Может, дать пинка под зад этому власовцу, а самому вернуться в дом: уж больно хороша собой китайская девушка – до сих пор руки ходуном ходят от возбуждения.

Почувствовав колебания Лукьянова, Корсак обернулся:

- Убери пушку, командир, лучше глянь-ка чего я надыбал.

В руке его сверкнул желтизной маленький китайский божок. Лука взвесил в ладони – тяжёлый.

- Золото, - подсказал Корсак и подмигнул заговорщески.

- Украл? – осудил Лука.
- Военный трофей, - передёрнул плечами штрафник.
- В штабе сдашь?
- Чушь городишь: поделим.
- Для чего тебе?
- Дурак ты, мамлей, это ж золото… Деньги. Понимаешь – много денег. С деньгами всегда веселей живётся. Гуляй, шпана, Одесса-мама!..

Лука вдруг подумал: пристрелить мародёра и все дела, и повод есть и желание. Он сунул божка в карман и поймал Колькин взгляд. Корсак, кажется, прочёл себе приговор в глазах танкиста. Он весь напрягся и попятился, заворожено глядя в дуло пистолета. Прохожие, с тревогой поглядывая на пистолет в руке офицера, по широкой дуге обходили русских. Лука огляделся, повёл стволом пистолета в ближайший двор, бросил короткое:

- Шагай.
Корсак послушно пошёл в указанном направлении.
И вдруг за спиной:
- В чём дело, товарищи военные? Ваши документы.
Патруль: капитан из пехоты и два солдата с ним.
- С этим всё ясно – взять!
Дуло автомата ткнулось Корсаку между лопаток. Он завертел головой, оглядываясь:

- Мамлей, скажи, что я с тобой. Мы вместе, мамлей…

- Отвали! – отрезал Лука.
- Вы что делаете в городе? – спросил старший патруля, возвращая Лукьянову документы. – За углом машина, но мы сейчас в комендатуру, а танки ваши там.

Он махнул рукой и козырнул. Лука застегнул карман гимнастёрки, спрятав документы, поднял ладонь к виску:

- Найду.
Издали Корсак сыпал угрозами:
- Ещё увидимся. Попомни моё слово.
Шагая прочь под пронзительным взглядом офицера патруля, Лука ощутил запоздалый страх. Как близко он был на краю пропасти! Вот если б старик-китаец шум поднял, а тут патруль… Арестовали бы их, как мародёров, а там трибунал и расстрел. Ну, может не расстрел, но мало что приятного. Вместо наград – бушлат арестанта, и это в самом конце войны.

Золотой китайский божок жёг ему бедро. Скрывшись с глаз патруля, Лука стал приглядывать место, где можно от него избавиться. И тут в глубине двора заметил дымящийся асфальтовый котёл. Рядом курили двое перепачканных рабочих. Лукьянову пришла в голову другая мысль. Достав пистолет, он понятым жестом отправил китайцев прочь. Черпаком на длиной ручке достал из котла кипящий гудрон, поставил на землю и воровато огляделся. Наверное, во все окна домов, окружавших двор, пялятся зеваки, подумал Лука. Ну, да чёрт с ними! Поди, не разглядят, что он делает. А то за идолёнка своего и на пистолет попрут – не побоятся. Всё может быть. Лукьянов торопливо сунул руку в карман и бултыхнул золотую статуэтку в черпак с гудроном. Помедлив, вылил содержимое на доску. Потом курил, не торопясь, поглядывая на свой почерневший трофей. Раз-другой рабочие выглядывали из-за угла, но подойти не решались. Когда Лука двинулся дальше, божок в прямом смысле жёг ему бедро, но терпеть было можно.

В одном из дворов Лукьянов увидел десятка два молодых парней, по виду – студентов, игравших в волейбол. Эту игру Лука любил, и сам играл неплохо. Влекомый азартом, подошёл и стал наблюдать. Играли несколько команд по одной партии – на вылет: проигравшие уступали место болельщикам. Лука стоял у кромки с надеждой – пригласят, но на него никто не обращал внимания. Он пальцы начал разминать, всем видом показывая, что тоже не прочь сыграть. Результат – тот же. Лукьянов начал злиться. Дешёвый народец! Только б за лоточком сидеть день-деньской с щепоткой кукурузы. Чего от них милости ждать?

При очередной смене команд Лука шагнул на площадку и занял место под сеткой.

- Играем, играем, - сказал он и помахал рукой, требуя подачи.

После минутного замешательства, его приняли в команду, и игра началась.

Преступный путь всегда ведёт вниз. Катишься под гору с тяжёлым грузом, увеличивая скорость и цепляя по дороге всё новые грехи. Если бы утром младший лейтенант с тогда ещё целомудренной совестью набрёл бы на этих студентов, нашлись бы у него и улыбка, и приветливые жесты для них, и, возможно, эти молодые люди, его сверстники, заинтересовались бы им. Возможно, они бы подружились. А теперь Лука спиной, затылком чувствовал их недобрые взгляды, их отношение к нему, как распоясавшемуся победителю. Его терпели и только.

Игра не заладилась. Не только кобура с пистолетом и тяжёлый болван в кармане сковывали его движения. Хмель, бродивший в крови, расстроил координацию движений. И потому мяч чаще попадал в лицо, а не в руки, зажигая насмешливые искры в узких и раскосых глазах. Лука проиграл три партии, менялись игроки, но он упорно не уходил с площадки, надеясь: вот-вот появится кураж. Наконец, отчаявшись, после редкого удачного удара, принёсшего очко, махнул рукой и пошёл прочь.

«Гнусь пресмыкающаяся, - свербело в голове. – Только и веселья, когда кто-нибудь оступится».

До сумерек оставалось совсем немного времени. Надо было спешить. Лука шёл, а город менялся. Дома пошли пониже, улицы - поуже. Всё реже попадались прохожие. Один проулок оказался совершенно пустым. Лука дошёл уже до его середины, когда вдруг под ногами увидел свою тень и инстинктивно вскинул голову. Слуховое окно на крыше ближайшего дома часто-часто мигало белым огнём. У Лукьянова даже в глазах замельтешило. И только потом, многократно отражаясь от стен домов и булыжной мостовой, на Луку, на улицу, на весь мир обрушилась пулемётная очередь. Он замер в почти мистическом испуге. Волна мерзкого животного страха рванулась криком из глотки, но тут же оборвалась. Что-то стегануло Луку в бок, опрокинуло на землю. Он, даже не пытаясь встать, откатился к стене подольше от искривших и пыливших фонтанчиков.

Стрельба прекратилась. На улице по-прежнему ни души. Лукьянов пошевелился, пытаясь определить, куда ему угодило. Болью отозвалось в голове. Пощупал правой рукой – волосы липкие, от крови, должно быть. Ага, левой руке тоже досталось: обшлаг гимнастёрки порван, и рукав бухнет кровью. В кисть попала пуля, но пальцы, кажется, шевелятся. С ногой что-то неладное. Лука пощупал – чуть выше сапога дырочка в галифе, и боль тут как тут, отозвалась на прикосновение. Всё, подумал Лука, не убежишь, сейчас спустятся с чердака и добьют. Твари узкоглазые! Правой, неповреждённой рукой он расстегнул кобуру, достал пистолет и, прицелившись, выстрелил в край крыши. Сбитая пулей черепица раскололась, упала на булыжник, засыпала Луке глаза пылью. Чёрт! Не туда надо стрелять, а в дом напротив, за дорогой. А стрелять надо. Эти жёлторожие крысы трусливы до неприличия: услышат – жив, и побоятся подойти. А то, глядишь, случится наш патруль поблизости – спасут, не бросят своего. Нет, врёшь, безносая, рано ты Луке Лукьянову в лицо заглядываешь – мы ещё повоюем! Он прицелился и выстрелил в окно второго этажа дома напротив. Зазвенело разбитое стекло. Ха! Не спите жмурики? А это я тут балуюсь и помирать не собираюсь. Эх, вот только кровь бежит – не остановишь. Так и жизнь вся выбежит на китайский булыжник. Прощай, брат Лукьянов. Лука прицелился и выстрелил в другое окно, и снова звон разбитого стекла.

На середине улицы было как будто теплее, чем у отсыревшей стены. Луку начало знобить. А может это от недостатка крови? Чёрт, где же наши? Лукьянов выстрелил в окно, но звона не последовало. Промахнулся или пуля пробила маленькое отверстие? Выстрелил туда ещё раз, зазвенев, посыпалось стекло. Поживём ещё немного, успокоился Лука, взглянул на небо. Был тот особый час, когда лёгкие, ещё почти неощутимые сумерки, подобно волшебной паутине, скрадывают каменные морщины зданий. Лука оглядел улицу из конца в конец, заметил то, на что раньше не обратил внимания. Булыжник в некоторых местах был покрыт пёстрым узором листьев, живописным следом летней жары и первых осенних ветров.

Наверное, стоит поберечь патроны, подумал Лука, а последний – для себя. Он попытался сосчитать сколько их осталось в обойме, но не смог сосредоточиться. Несмотря на боль в ранах, сильно клонило ко сну. Всё, слабею, подумал Лука, отсчёт пошёл на минуты.

Стемнело.
Показалось или нет? Лука приложил ухо к мостовой. Казалось, двигатель где-то урчал, а сейчас ничего не слышно. Ага, вот ясно зазвенели подковы сапог по булыжнику. Чиркнул, отражаясь от стёкол, свет фонаря по окнам. Луч запрыгал по мостовой, упёрся в Лукьянова. Наши!

- Что здесь происходит? Ты стрелял? – всё тот же капитан-пехотинец. – А-а, танкист. Ты так и не дошёл до своих? Куда тебя? Откуда стреляли? Взяли, бойцы.

Красноармейцы подхватили Луку на руки. Боли такой раньше не было, а тут как схватило. Лукьянов застонал, скрипнул зубами и прохрипел сквозь них:

- С чердака…
- Проверим, - сказал капитан. – Несите в машину. Двое за мной.

Уже в патрульной машине один из бойцов, с трудом разжав Лукьянову пальцы, забрал пистолет и сунул его в кобуру:

- Ещё пальнёшь ненароком…

Как долго тянется день! Лука Фатеич слонялся по саду, не находя себе места. Дома тоже не мог успокоиться. С кувшином кваса прилёг в беседке: может, уснуть удастся. Память вновь вернула пережитое…

Санитарный эшелон формировали в Хабаровске. В купе на двоих Луку приветливо встретил лейтенант-артиллерист, молодой человек лет двадцати с обгоревшими по локти руками.

- Добро пожаловать! Чем могу быть полезен? – улыбнулся он, выставляя свои забинтованные культяпки.

- Я бы номер у вас снял, - в тон ему ответил Лукьянов. – Нет ли у вас свободных мест?

У него одной пулемётной очередью были перебиты рука, нога и голова – всё с левой стороны, а в вагон его внесли бойцы комендантской роты, помогавшие санитарам. Юмор Луки был понят и оценен артиллеристом:

- Устраивайся – расчёт по приезду.
Звали его Петя Романчук. У него был особый дар завязывать знакомства, располагать к себе с первого взгляда. Через день-другой они подружились и время проводили в бесконечных разговорах. Лука поведал о своих злоключениях в Мудадзяне, кое-что, правда, утаив. Романчук слушал его внимательно, с горестной миной. Его округлое лицо делалось всё задумчивее, а глаза всё нежнее и ласковее.

- От судьбы не уйдёшь. И пытаться не стоит, - подытожил он рассказ Лукьянова.

Лейтенант был высоким, хотя про лежачего правильнее сказать – длинным или долговязым. На его голове в мелких курчавых волосах отчётливо обозначились залысины, отчего лоб казался высоким. «Философ», - с уважением думал Лука. И будто в подтверждение этой мысли Петя Романчук, взглянув в окно на убегающие назад сопки, сказал проникновенно:

- Люди в течение необозримого времени жили среди могучих гор и непроходимых лесов прежде, чем обнаружили, что это может восприниматься поэтически.

Лука подозревал, что Петя тайком пишет стихи, только не признаётся, стесняется. Впрочем, писал, наверное, так как своими культяпками даже есть сам не мог. Кормил его санитар, постоянно дежуривший в вагоне. Коротконогий, кряжистый, с изрытым оспой лицом и приплюснутым носом, он сразу не понравился Луке. В его голосе звучало такое презрение к раненым, что у младшего лейтенанта чесались руки влепить ему увесистую затрещину. Тяготясь его присутствием, Лукьянов сам вызвался ухаживать за Петей. На что артиллерист заметил:

- Должен предупредить, однако, будь с ним начеку. Он, как бы это сказать, не слишком жалует офицерскую братию.

- Что же это, мне санитара бояться? – возмутился Лука. – Нельзя сказать, что общение с ним доставляет мне удовольствие, но я с ним всё-таки поговорю – собью с него спесь-то.

- Зря ты, - не одобрил его горячность Романчук. – Не связывайся. Это ещё тот тип. У него по морде видно, что честные пути ему заказаны. Склонность к пороку, похоже, главная черта его характера. А наше дело раненое – лежи да постанывай. Как говорится, назвался груздем… Вообщем, мой тебе совет – не рыпайся.

Санитар появился как-то в подпитии.
- Веселитесь? Я тут с утра до вечера и ночью, кстати, засранки ваши таскаю и никакой благодарности не вижу.

- Нет, ты посмотри, Петро, как санитары нынче обнаглели, - сказал Лука. – Чем дальше от фронта, тем морда наглей.

Санитар вперил в него исполненный злобы взгляд.
- Или у меня голова не в порядке или у тебя, приятель? – прошипел он. – Ты, наверное, сказал и не подумал о том, какую я тебе развесёлую жизнь могу устроить?

- Ты представляешь, - Лука говорил, обращаясь к Романчуку, напрочь игнорируя санитара. – В последние время судьба только и делает, что сталкивает меня с нехорошими людьми. Просто наваждение какое-то: подонок на подонке.

- Считай, что ты договорился, - усмехнулся криво санитар. – Ну, да хватит болтать. Что тут у тебя?

Он схватил со средней полки вещмешок Луки и вытряхнул содержимое на столик.

- Что за шутки, санитар? – Лукьянов задохнулся от возмущения, кровь прихлынула ему к лицу.

- Да кто сказал, что я шучу, - санитар не торопливо перебирал личные вещи танкиста.

- Вон отсюда! – рявкнул Лука, грохнув в сердцах здоровой рукой в стенку вагона. – И без своего начальства сюда ни ногой.

Никогда в жизни у него не было такого ощущения беспомощности, униженной, оплеванной гордости.

Санитар оторвался от созерцания его вещей и уставился на него тяжёлым взглядом.

- Недаром я порой бываю суров с вашими благородиями: слишком много вы о себе мните. Лежите тут, как на курорте – одно купе на двоих. А солдатня – дружка на дружке, сверху донизу, вдоль и поперёк. Вы на фронте за их спины прятались и сейчас себе привилегий требуете. Советую не испытывать моего терпения. Запомни, мне лично наплевать на твои погоны. Ты такой же попугай, как и вся ваша братия, - сказал он медленно и внятно, только что не по слогам.

Он навис над лежащим Лукой, близко-близко было его лицо, изрытое чёрными оспинами, изо рта шёл неприятный запах.

- Ты, крыса, за всё ответишь, - сказал Лукьянов, из последних сил сдерживая себя.

- Ну и рожа, чёрт побери, ну и рожа, - медработник криво усмехнулся. – Взглянешь на такую – повеситься захочешь.

Лука поморщился, как от зубной боли, откинулся на подушку, закрыл глаза, потом открыл и молча уставился в потолок.

- Затих? – медработник вернулся к досмотру чужих вещей.

Последовала тягостная, хотя и короткая пауза.
- Что это? – санитар сунул Луке под нос смоляного китайского божка.

Лукьянов молчал, не желая общаться с наглецом.
Похоже, санитар привык добиваться своего не миндальничая, то есть буквально кулаками. И в самом деле, не успел Лука увернуться (хотя – в его-то положении!), как медработник заехал ему кулаком прямо в зубы, которые жалобно и протестующее клацнули. Потом схватил за ворот и дёрнул вверх, разбудив боль во всём теле. Для такого коротышки он оказался невероятно силён. Лука увидел прямо перед собой налитые ненавистью глаза:

- Слушай ты, недостреленный, вбей в свою продырявленную башку: здесь я хозяин, я. Я спрашиваю – ты отвечаешь. Если вздумаешь упрямиться, я научу тебя по-свойски хорошим манерам.

Он пихнул Луку на подушку, кипя от ярости. Младший лейтенант потрогал языком зубы – один шатался. Этот кривоногий медработник бьёт, как боксёр-профессионал. Лука подтянул край простыни к разбитой губе. Санитар присел на столик, вытянув короткие ножки:

- Ну? Молчишь? Думаешь, я тебя не расколю?
Петя Романчук, до сих пор молчавший, подал голос:
- Марк, кончай: человек после контузии. Бери, что хочешь, разве возражаем.

Санитар недоумённо и брезгливо взглянул на него, как на грязного, шелудивого пса. В руке, опиравшейся на полку, он держал злополучного божка. Глядя на Петра, он разжал пальцы, и золотой болван всей своей тяжестью угодил Лукьянову в лицо. Тот дернулся, но увернуться не сумел и застонал.

- Не трожь его! – крикнул Петя и тут же согнулся от удара по печени.

Лука здоровой рукой схватил санитара за ремень, а тот обеими - его за горло. Лукьянов, что было сил, ударил кулаком в живот противнику и услыхал его сдавленный стон. Руки, душившие его, разжались. Лука ударил ещё раз, и санитар упал на колени. Потеряв дыхание, он ловил воздух широко раскрытым ртом, как выброшенная на берег рыба. Теперь он был беззащитен. Кулак Лукьянова обрушился на его голову с такой силой, что кожа на костяшках у Луки лопнула, а Марка отбросило к Пете, от которого он получил ещё один мощный удар ногой в лицо. Санитар упал и некоторое время лежал неподвижным, а потом пополз к двери купе, ломая ногти, цепляясь неведомо за что. Петя двумя, а Лука одной здоровой топтали его ногами, но Марк дополз, открыл дверь и истерически закричал. Несколько ходячих раненых офицеров, куривших в коридоре, кинулись его поднимать. Драка утихла сама собой.

Марка подняли, но ушёл он сам, прикрывая разбитое лицо.

В купе к драчунам набилось с десяток офицеров. По общему мнению, молодые лейтенанты совершили глупость.

- С Марком всегда можно договориться, - сказал пограничник с повязкой на глазах. – Он и за водкой сбегает – попросишь, и берёт недорого. Подарили бы чего – и делу конец.

От этих слов горько стало на душе Луки. Вчерашние герои лихих атак так бесстрастно и обыденно говорят о своей зависимости от какого-то санитара, с которым не стоит связываться и стоит угождать! Лукьянов сглотнул слюну, поперхнулся, замолчал, закрыл глаза и больше не участвовал в разговоре. Петя Романчук ещё немного поддерживал беседу, а потом все разошлись.

За окном стемнело. Пробежала череда фонарей полустанка, и темно стало в купе. Лежа по своим местам Лука с Петей не спеша переговаривались. И этот тихий разговор ни о чём грел и баюкал душу, притупляя беспокойство неизвестности.

Лука, кажется, задремал и вздрогнул от визгливого скрипа открываемой двери. В освещённом проёме показалась мерзкая физиономия Марка, а за его спиной ещё двое молодцов в белых халатах. От неожиданности Лука вздрогнул и буквально остолбенел, лишь глаза часто моргали и щурились на яркий свет.

- Кого надо? – наконец выдавил он, и сам не узнал свой голос: вместо густого чувственного баритона – мышиный писк.

- Тебя, соплячок, - презрительная усмешка на лице Марка сделала его похожим на крысу.

Один из дружков его шагнул вперёд.
- Эге, жмурики, да у вас тут роскошные апартаменты, - он стал сбрасывать на пол всё, что попадалось под руку. – Только вот захламлено не в меру. Приборочка нужна. Что? У нас ручек нет и ножка прострелена? Не беда. Безногий сядет на безрукого, и быстро подметёте. Ясно?

Он был в восторге от собственного остроумия.
Сунув руку под подушку, Лука нащупал золотого болвана, сжал его в кулак - хоть какое-то оружие. Но удастся ли его применить? Ему и встать не позволят – придушат лежачего подушкой. Лука не обманывался на счёт своего отчаянного положения: приговор читался в пьяно поблёскивающих глазах Марка.

Совсем иначе повёл себя Петя Романчук. Лицо его напряглось, глаза забегали, как у дворняги, загнанной в угол, голос задрожал:

- Марк, не надо этого делать… Клянусь, честное слово, я…

Марк неожиданно пришёл в ярость, наклонился вперёд к несчастному артиллеристу:

- Заткнись, ублюдок! Говорить будешь, когда спросят. Рук нет – я тебе и ноги поотрываю. Я тебе устрою курорт на колёсах. Перед тобой кто стоит, а? Встать! Ты с кем разговариваешь, лёжа на боку?

Петя, как мог, спешно поднялся.
- Вот так, - удовлетворенно хмыкнул санитар. – Заруби себе это на носу…

- Хорошо, Марк, зарублю себе это на носу, - как эхо откликнулся Романчук.

- Ухмылочку-то попридержи: твою мерзопакостную физиономию она не красит. Что у тебя на уме?

Петя рукавом вытер пот со лба. В глазах его застыл страх, а нервная гримаса растянула губы в непонятную улыбку. Его глубокий вздох вышел всхлипом и побудил Луку к активным действиям: не унижаться, не умирать без борьбы он не собирался. Он попытался сесть, но опёрся на раненую руку и застонал от внезапно прихлынувшей боли. Марк дёрнулся, словно укушенный, и без замаха, но достаточно сильно ударил Петю в лицо. Тот упал на спину и застонал. Лука издал какой-то звериный рык и бросился в бой со своего ложа. Будь он здоровым, то и тогда вряд ли совладал бы с тремя не мелкими мужиками, но оставаться безучастным и ждать своей печальной участи он тоже не мог. Болванчиком, зажатым в кулаке, он ударил Марка по голове. Санитар упал без звука, но и Лука, потеряв опору, повалился со своего ложа на пол. Сверху на него навалились Марковы дружки. Лукьянов успел лягнуть одного в лицо, а потом боль, гранатой разорвавшись во всём теле, лишила его памяти.

Когда дружки унесли недвижимого Марка, Петя Романчук созвал помощь. Луку подняли, уложили в постель. Потом состоялся военный совет, и Марка приговорили. Исполнить его вызвался раненый в грудь минёр-тихоокеанец. Выслали разведчика, который доложил: санитар спит один в своём закутке.

Марк вздрогнул, проснувшись. Голова его была забинтована, в стакане на столике плескался недопитый спирт. В дверном проёме стоял верзила в тельняшке и целил ему в лицо пистолетом:

- Я дам тебе шанс, Марк: сейчас ты сойдёшь с поезда. Останешься жив – твоё счастье, переломаешься – туда тебе и дорога. Ну а дёрнешься – убью, глазом не моргнув. Вставай.

Марк не торопился, с трудом припоминая события этой ночи, прикидывая свои шансы, ища пути спасения. Здорово саданул его танкист: Марк чувств лишился и пришёл в себя только здесь, не сразу и не без помощи друзей. Ему забинтовали разбитую голову, уговорили отлежаться, отложив расправу над строптивыми лейтенантами: куда они денутся. Потом они выпили спирту, и друзья ушли. Ага. Потом, видимо, в вагоне состоялся заговор, его осудили и приговорили, и сейчас перед ним – народом выбранный палач.

- Постой. Ты что чокнулся? – сон слетел с его чела.

- А болтать-то я с тобой не буду, сосчитаю до пяти и пристрелю. Раз…

- Постой, - Марк начал натягивать сапоги.
Минёр сделал шаг назад, освобождая проход. Марк выглянул в проход. Ближайшая дверь в тамбур была открыта, и там курили двое офицеров. В конце вагона маячили три фигуры – все пути были перекрыты.

- Вперёд, - ствол пистолета упёрся ему в затылок.
Зыркнув в тамбуре по лицам раненых, Марк не нашёл в них ничего для себя утешительного. Слабеющими ногами протопал к двери, повернул замок и распахнул её. В тамбур ворвались свежий воздух и грохот летящей навстречу непроглядной ночи. Держась за скобу, Марк повернулся:

- Братцы…
- Поищи их там, - сказал минёр, поведя стволам пистолета.

- Пощадите, - санитар упал на колени.
- Два, - сказал минёр, закрыв один глаз.
- Я всё понял, я… - Марк заплакал, уронив голову на грудь.

У одного из стоявших в тамбуре офицеров не выдержали нервы. Шагнув к санитару, ударом ноги в грудь он сбросил его с поезда:

- У, тварь!
Истошный вопль Марка проглотили ночь и грохот колёс.

За окном занимался рассвет, когда Лука пришёл в себя. Его возвращение в реальный мир началось с видения. Неподвижная фигура, укрытая с пят до подбородка простынёй – неужто это он? Наверное, помер. Потом чей-то знакомый голос:

- Смотрите, глаза открыл.
Чей же это голос? Лука хотел повернуть голову, но острая боль от темени пронеслась по всему телу до прострелянной лодыжки. И тогда он окончательно пришёл в себя.

Голова болела так, будто её раскололи надвое и содержимое выколупывали содержимое ложками. Его мутило. Он попросил приоткрыть окно, и кто-то тут же исполнил его желание. Прохладный ветерок немного ободрил.

- Где Марк? – спросил Лука, припоминая события минувшей ночи.

- И не спрашивай, - махнул рукой гость купе, верзила в тельняшке. – Засобирался, засобирался и вдруг сошёл с эшелона, не дождавшись остановки.

Лукьянов перевёл взгляд на Петю Романчука, и тот утвердительно кивнул головой. Лука, пересиливая боль, глубоко вздохнул всей грудью.

Поезд мчался на запад. Светлеющее небо затянули облака. Только там, думал Лука, рядом с близкими и родными ждут его мир и покой…

Золотого болвана он продал много позже после войны. Осторожно, не торопясь, собирал информацию о скупщиках и цене. Когда, наконец, получил деньги, с гордостью считал себя подпольным миллионером. Но прошли годы, сквозь пальцы просочились денежки - теперь и не вспомнить, на что потратил. А вот такое из памяти не вытравишь…

Узбекский Самарканд понравился Луке ещё меньше, чем китайский Мудадзян. Всё казалось чужим в этом городе – и дома, и мечети с высокими минаретами, и люди в длинных грязных халатах, и небо над головой. Здесь оно было белое, чуть затемнённое тучами у горизонта. А может, то были далёкие горы…

Позавтракав и покурив, раненые лежали в кроватях, ожидая обхода. За окном, за больничным забором маршировали не в ногу ополченцы трудармии, а чей то голос надрывался:

- Левой!.. Левой!..
По-узбекски сидя на кровати, лейтенант Скворцов рассказывал о вчерашней самоволке в кино.

Опоздал. Захожу – темно. Постоял, пригляделся, вижу, девушка одна сидит. Стрижена коротко, как студентка. Я к ней.

- Не помешаю? – говорю.
Поворачивает головку свою – мать чесная! Ну и рожа! Но отступать поздно.

- Вообще-то зал полупустой, - говорит. – Но, если не на колени, то садитесь.

Шутит. С такой-то рожей лучше дома сидеть. Ладно. Сидим, молчим, смотрим. Я ей руку на коленку – шасть. Она поворачивает ко мне своё лошадиное мурло:

- А по физии?
Нет, честное слово, лучшее оружие для девичьего целомудрия – вот такая рожа. Мне интересно стало, что дальше будет, да и в зале одиноких женщин больше не было.

- По физии нельзя, - говорю. – Я раненый из госпиталя – со мной надо осторожно, то есть, деликатно.

- Понятно – контуженый.
А язычок-то у неё ничего – отбрить может. Мне такие нравятся. Сидим, молчим, смотрим, моя рука на её коленке. Коленка так себе – костлявая, встречал я и лучше. Но, сами понимаете, коленка – это не главное, интереснее то, что повыше.

Кино кончилось. Я:
- Провожу?
Она:
- Если не боитесь.
Я:
- У меня в тумбочке медаль «За отвагу»
Она:
- Надо было прихватить… тумбочку.
Нет, честное слово, интересная бабца. Ах, если бы не рожа!

Зашли в какие-то закоулки. Шпана местная кучкуется – аборигены косорылые. Скучают. Нас увидели – смешки пошли. Тут у меня план созрел. Думаю, если выпить, то и спутница может понравиться. Я к шпане:

- Что, крысы узкоглазые, над русским офицером глумиться?

Они молчат. Она за руку тянет:
- Не связывайся: ты уйдёшь, мне – здесь жить.
Зашли в подъезд, я тюльку погнал:
- Чёрт! Зря я так со шпаной: сейчас дождутся и прикончат одного.

Она поверила, а может, нет, но говорит:
- Оставайся у меня, утром уйдёшь.
Она ключом дверь открыла. Крадёмся мы тёмным коридором, я таз зацепил – упал: грохот по всей квартире. Она шепчет:

- Экий ты неловкий. Сейчас хозяйка проснётся.
Добрались до её комнаты…
В коридоре послушались шаги и разговор: шёл обход раненых.

Скворцов юркнул под простыню, торопливо заканчивая:

- Вообщем, Рита её зовут. Она эвакуированная из Ленинграда, консерваторка и еврейка. Выпить у неё не оказалось, а попец такой же костлявый, как и коленки…

- Ну, дела! – восхитился рассказу юный лейтенант Устьянцев.

Лука высказал своё мнение:
- О женщине скверно может говорить либо законченный трепач, либо неудачник в любви.

Обрусевший кавказец Скворцов повернул к нему возмущённое лицо, сказал, раздувая ноздри длинного крючковатого носа:

- Это кто там провякал?
- Верно мамлей сказал, - вмешался капитан Коробов. – Ты руками в туалете всё сделал, а консерваторку свою придумал.

Скворцов откинулся на подушку с обиженным лицом. С командиром разведроты Коробовым спорить никто не решался: он прошёл западный фронт, орденов и шрамов у него было поровну.

Лечащего врача звали Галина Александровна. Это была женщина тридцати с небольшим лет, с очень красивым, грустным лицом. Раненого в голову и конечности Луку она заставила задрать нательную рубашку, старинной трубочкой приставленной к уху, прослушала его дыхание. При этом её золотистые локоны касались его щеки, и ему было приятно и неловко.

- Богатырь! – сказала она и мягко пошлёпала Луку по мускулистой груди.
×

По теме Упала скворечня

Носки упали

Носки упали Пяточок и Винни-пух едут в поезде.Пяточок на верхней полке.Ночь.Ба-бах! Винни-пух спрашивает: -Что это было? -А это мои носки упали-говорит Пяточок. -А почему так...

Кровь рассвета упала мне на грудь

Кровь рассвета упала мне на грудь, и я перенес ожог Света, и я пришел в измерение власти часов, и я искал то, что вечно, то, что не оставит меня в голодной пустыне... то, что...

Рубль упал и видать ему уже не подняться

Договорились доллар, евро и рубль встретиться в русском ресторане. Поговорить о курсе валют, жизни в Америке, Европе и России. Евро с долларом пришли в назначенное время, заказали...

Всё к деньгам. Приметы

Ложка упала – деньги будете грести. Вилка свалилась – капусту накалывать. Нож полетел на пол - капусту опять-таки шинковать, к очень большим деньгам. Сам упал – к богатству (от...

Опубликовать сон

Гадать онлайн

Пройти тесты