Моя жизнь. Часть171. За дверьми школы. Вокруг меня. Пр-

… А маму он видел своими по жизни цепями, которые и любил, этим мучился, считая такую семейную жизнь и привязанность невыносимой. По весне отец совсем исхудал, слег окончательно и уже не мог вырваться никак из цепких лап смерти, все еще надеясь на чудо. Ходившие к нему врачи уже перестали удовлетворять его, ибо лечение уже не шло впрок никак, но все чаще и чаще он впадал долгий и тревожный сон, вскрикивая и плача во сне, сопровождающемся постоянным стоном. Что-то не поддавалась судьба, жизнь -уходила. Отец таял на глазах. Однажды он попросил у мамы ручку и бумагу и, как мог, написал, что называется на деревню дедушке. Он обращался ко всем врачам, он просил, умолял спасти его, ибо он никак не может умереть. Что решается вопрос человечества. Что сам он не боится смерти, но не пришла его пора, что надо отреагировать и вырвать его, поскольку надо довести дело его жизни до конца. Эту записку мама должна была отнести в больницу или в поликлинику или еще куда-то… Но она лежала еще долго в ее сумочке, ибо уже все становилось ясно, кажется, и ему. Речь покидала отца, он говорил столь тихо, что невозможно было и расслышать, ел очень мало, но больше пил воду и то мелкими глоточками, иногда жестами донося то, что хотел попросить и разводил руками, когда понять было невозможно. Целыми днями он лежал в одной и той же позе, временами очень тихо, словно спал. Я приезжала в родительский дом каждый день, скорбя, предчувствуя, с не проходящей тяжестью на душе. Уже ближе к лету я привезла дочь, может быть, проститься с дедушкой. Ребенок, войдя в залу, буквально вскрикнул: «Мама! А почему дедушка такой худой?» Это была страшная истина, провозглашенная устами ребенка. Отец едва погладил ее по голове, силясь что-то сказать. Теперь говорить с ним было очень тяжело. Пошли, потекли последние дни прощания с отцом. Он не испытывал мучений от боли, но от предчувствий. Я уже не выходила на разговоры с мамой на кухне, но сидела у его изголовья постоянно. Контакт с отцом уже почти был невозможен. Он лежал на спине ровно, почти не дыша, едва-едва подымалась его грудь. Одна рука, согнутая в локте, покоилась на животе, другая - недвижно вдоль тела. Я дотронулась до отцовской ладони – тишина. Я чуть-чуть пожала ему руку и вдруг – почувствовала слабое ответное пожатие. Это было неожиданно, это была еще теплящаяся связь, но это уже не была надежда. И все же я пожала руку второй раз. Это было глупо. Ответа не последовало. Здесь и отец уже не видел смысл. Иногда, когда его глаза были открыты, и он мог что-то прошептать, мама говорила: «Федор, ну, давай поговорим». Он лишь едва прошептал: «Мы уже обо всем переговорили…». Слабым жестом, как мог, отец говорил мне, когда я сидела у его изголовья: «Иди на кухню, поешь…». Это была его постоянная просьба, которую я всегда игнорировала, ибо так поняла, так вошло, так оставалось. Я неумолимо сидела рядом, понимая, что им это может быть понято, как ожидание его смерти. На самом деле, я не могла его покинуть, пока была в этом доме, ибо очень боялась, что смерть он может принять в одиночестве, без близкого человека рядом. Начало лета 1987 года было достаточно прохладным, прохлада была желанна и для отца, ибо ему все тяжелей и тяжелей было дышать. За несколько дней до смерти произошло маленькое чудо. Отцу стало легче. Он ни то чтобы повеселел, но надежда вновь как бы вернулась к нему. Более четким голосом он попросил маму написать на могильной плите, когда умрет, что здесь покоится раб Божий Федор. Отец впервые признал себя рабом и Бога над собой. Отец также попросил, чтобы его отпели, чтобы пригласили в дом священника и попросил, что, если будет умирать, позовет ее, что есть сил, чтобы она пришла и начала массажировать сердце, ибо все еще надеялся и конечно боялся смерти. Далее произошло еще одно чудо, которому свидетелем была я и мама. Отец долго лежал, потом встрепенулся, открыл глаза и выразительно сказал: « Бог – есть! Он со мной заговорил…» Это было сказано с такой силой и убежденностью, что я была буквально потрясена. Со словами отца в мое сердце вошел Бог великим убеждением, непередаваемым. Было брошено семя веры – моим неверующим и порядком нагрешившим по жизни отцом. Изумленные, мы с мамой стояли перед ним, теперь утихомиренным и замолчавшим. Разве могла я знать, что на этом месте, почти через семь лет умрет и моя мама и в тот момент, когда остановится ее сердце мы с Леной, ее сестрой будем свидетелями другого чуда: с угла комнаты неведомый голос четко три раза произнесет : «МАМА, МАМА, МАМА…». И рыдания наши будут безутешны, и боль низвергнет наши души в великую долгую печаль, и изумление будет непередаваемым. Клянусь перед людьми и да свидетель Бог, что так и было. Перед смертью отец слабо, едва попросил клубники. Не отлагая, я поехала на базар, купила с полкило отборной сочной клубники. Отец едва съел одну. Он жестом попросил меня тоже съесть. О, не проходящая моя боль, о, моя безутешная и незыблемая нравственность… Не могла я позволить себе съесть хоть малость то, что всем сердцем давала отцу. Великая боль едва отразилась на его лице. Я ночевала у родителей каждый день. В день смерти ранним утром крик почти истошный величайшим стоном пронзил его комнату, очень четко с последними силами он произнес слово: «Надя!». Он звал ее, как обещал. Мама бросилась к отцу. Она подхватила на руки его слабое тело, пытаясь приподнять, он с силой, как мог, пытался обнять ее, буквально обвил, охватил ее своими худыми руками… и потерял сознание. Мама склонилась к отцу в великой боли, потрясении и в беспомощности, но отец уже впал в беспамятство, которое протянулось до вечера величайшим тяжелым забытьем. Мои глаза видели, как он умирал. Перед смертью снова крик уже ничего не определяющий изошел из самого его нутра. Он сознавал смерть, он ничего не мог в ужасе поделать. Его дыхание уже почти замедлялось, было едва-едва… В девять часов вечера грудь его всколыхнулась и… остановилось сердце. В девять часов вечера, в ту же минуту я остановила отцовские настенные часы, которые он любил и всегда собственноручно заводил. В дом пришло горе. Отца не стало… Это было невероятно. Такое не должно было случиться. Мы стояли перед ним недышащим в великом потрясении, в боли невысказанной, не имеющей границ. Мы плакали, это был великий стон потери. Мы не сдерживали друг друга. Мама накричалась, нарыдалась и я, и еще долго и долго плакали... Комнату стали заполнять соседушки, решая вопрос с тем, чтобы отца обмыть и переодеть, а я в одиннадцать часов вечера взяла такси, чтобы поехать домой и сообщить Саше и Свете, что отец умер, что не смогу дома ночевать, что не могу оставить маму одну, да и на следующий день предстояло думать о необходимых документах, о том, чтобы пригласить священника, о похоронах. В доме были занавешены зеркала, я одела черный платок. Когда я вернулась, отец лежал уже переодетый и даже казалось, что поправился. Невозможно было видеть его неподвижное, лишенное жизни тело. Это было более, чем неестественно. Это не походило на него, не мог отец так присмиреть, так поддаться недвижимости, так молчать… Не мог. Отца уже отпевали старушки, уже у образца мерцали свечи и, несмотря на поздний час, были люди. Вскоре все разошлись. Остались мы и отец. Мы были сиротами. Мои слезы не знали границ, мои рыдания не имели предела. Нелегкая была жизнь отца, нелегкая была и его смерть. Воля отца была исполнена частично. Священник отпел его. Но на памятнике были другие слова, которые мама заказала сама, повергнув меня в удивление. На плите был нарисован папирус и было написано: «… Спи спокойно. Дело твое в надежных руках». Что же мама имела в виду? Ведь, не собиралась я продвигать отцовский проект, ибо не видела в этом своего убеждения. Но видимо Бог имел ввиду другое, дав мне в свое время Лично писать духовные труды, которые имели целью и духовное переустройство, но не через города нового типа, а через путь признанный, как Слово Бога, закрепленное в Святых Писаниях. Труды уже волею Бога пишутся, Богом управляемы, но тогда… откуда мне было знать? Я не знала и то, что душа бессмертна и благополучно переселяется из тела в тело. И чаще всего рождается у своих же родственников из прошлого, через которых Бог возвращает обоюдные долги. Откуда мне было знать, что, умерев, отец никуда не делся, но пошел по следующему круговороту рождений, дабы разрешить в новой жизни и в новых условиях свои противоречия, как и иметь возможность развивать свои качества, если прошлая жизнь становилась собою и камнем преткновения. Не могла я знать, что в свое время соседская девочка Наталья, подружка моей Светы, в прошлом была матерью моего отца Александрой, что именно к ней, второй раз, как сын, придет мой отец почти через десять лет (в 1997 году), и Сам Бог будет со мной говорить и укажет на это и подскажет приметы и признаки. Откуда было мне знать, что Наталия частенько будет давать мне его по-соседски посмотреть, и в один из таких дней полуторагодовалый ребенок с отцовской удалью, сидя у меня на руках, ударит меня ни с того ни с сего достаточно крепким кулачком в лицо так, что искры из глаз, тем Бог проявит мне через эту его душу то, чтобы он еще мог мне сказать напоследок, но, увы, уже сил не имел, ибо он был в достаточной степени мной неудовлетворен все из-за той же еды, что никогда в его доме не брала. И этот же ребенок и тоже, сидя на моих руках, будет есть клубнику, которую на блюдце принесет его мама и волею свыше, беспричинно для себя, выберет самую большую клубнику и направит ее с великой детской щедростью мне к губам. И напомнит Бог, уже постоянно говорящий со мной, кто у меня на руках, и заставит хоть теперь принять это отцовское подношение через новое его воплощение, а меня еще раз уверит через события, что все воистину правда, он – мой родившийся отец. И снова подтвердит это, но с болью. Должен был быть и тот день, когда этот ребенок, этот очень бойкий и непоседливый малыш навсегда уезжал от своей бабушки с мамой к отцу в другой город, и стучал и тарабанил в нашу дверь, чтобы проститься, а я не открыла, помня его проказы и мелкие издевательства, которые он устраивал, как и проявляя большую привязанность. Не могла я знать, что он уезжает навсегда, принимая его стук кулачком в дверь, достаточно настойчивый, за очередную шалость и не сразу до меня дошел смысл слов его бабушки, Наташиной мамы, утешая сказавшей за дверьми внуку: «Ну, не хочет открыть – и не хочет. Пошли». Откуда мне было знать, что я своего отца в теле этого ребенка больше никогда не увижу, ибо вскоре и сами переехали из этой своей квартиры. Как когда-то он, отец мой, не открыл дверь своей матери, навсегда уезжавшей из Одессы, и не пожелал с ней проститься, так и ему не открыла дверь в новом его рождении та, что была из той его жизни дочерью. Бог отдал ему пусть и символически, но так, как могла заслужить только душа моего отца. Но все это было понято мной в полной мере потом, когда Бог возвращал мыслью к прошлому и говорил причины, когда вновь и вновь разъяснял и убеждал, так внося в меня реальные плоды работы круговорота сансары и кармы – что есть основа совершенных духовных знаний, которые следовало усвоить в первую очередь, как основу духовного мышления и понимания, как и видения вещей, как они есть на самом деле. Отец умер 16 июня 1987 года в возрасте неполных 63 лет, а по паспорту – 64 лет, и был похоронен через день, или в день своего рождения, 18 июля 1987, день, который он никогда не отмечал, будучи неизменно в этом скромен и непритязателен. А родиться ему предстояло в теле Олежки, нашего маленького соседа по площадке только в 1997 году. Где была его душа десять лет? Бог мне не сказал. В таких случаях, ожидая периода, когда нужная мать войдет в возраст, человек, душа умершего человека может рождаться и среди животных, кошек или собак или иных, отдавая за свои грехи, или где-то родиться не на большое время среди людей с тем, чтобы оставить детское тело и родиться у того, перед кем в долгу или наоборот с достаточно продолжительным отрезком жизни, который ему отведен Богом. Каждое новое рождение благоприятно для человека в плане его развития, ибо предусматривает пути, которые также могут привнести в качества, причем с пеленок и от тех, кто в данном рождении – самые близкие люди, кому Бог доверил корректировку рожденной души теми средствами, которыми они располагают, включая материальное положение, национальность, качества близких и их авторитет, как и зависимость от них, как и следование устоям семьи и законам общества, которое окружает, как и его нравственностью, религиозностью, корнями, культурой, языком. Мой отец стал сыном мусульманина, вошел в семью религиозно строгих людей, ибо его вольнолюбивый характер должен был познать и смирение, и Бога, и религиозные принципы, ибо это был лучший путь воспитания, изничтожение в нем жестокости и самонадеянности, это был путь вхождения в родственные связи, в понимание о взаимопомощи в более широком смысле, где не могло иметь место изолированности от близких, где речи не было об изгнании других из своей семьи, где закон воли старших и преклонение перед старшими работает неукоснительно. Именно здесь, в этой среде он мог достичь те качества миролюбия и долга, как и порядочности, как и сексуальной разборчивости, которых у него явно не доставало. Не мог Бог, не смотря ни на какие его аскезы и внутренние устремления служить миру, сделать его Своим преданным, ибо качества его следовало еще шлифовать и шлифовать. Слишком слаба была его внутренняя платформа, чтобы переводить его в статус йога, на который, по сути, он претендовал своими аскезами и ограничениями, как и неприхотливостью. Не все еще сделал для него в плане развития материальный мир и рано было от него отрекаться так, как он уже пытался, посылая все и вся.. Все тонкости Божественной кухни, все состыковки человеку не постичь. Достаточно знать, что душа никуда не исчезает насовсем, как и ее качества никуда не исчезают, но сопутствуют ей в дальнейших рождениях, и продолжает путь воплощений, не забывая отдавать долги, как и совершенствоваться, ставя перед собой новые цели, в новом окружении и с новыми возможностями. Все по величайшей Божественной Справедливости. Этих знаний я еще на тот период не знала, через них не мыслила, а потому смерть воспринимала так, как об этом было сказано ранее.

Неожиданным горем, непередаваемым по своей силе была эта утрата, потрясшая меня и маму, столь свыкшихся к его неугомонному, вечно суетящемуся, неутомимому во всех своих проявлениях присутствию. Тяжело было жить с отцом, на насколько же тяжелее без него… Всем добрым и недобрым в себе он плашмя ложился за свою маленькую семью, не находя, однако, и себе пристанища в этом мире, бросаясь в нем из крайности в крайность, ни в чем не знающий и не находящий умиротворения, бьющийся буквально лбом о свой дремучий и пытливый ум и обещающий всем в себе, будучи вросшим в нас, никогда не искорениться и не только потому, что, не смотря ни на что, был жизнелюбив, но и потому, что небытие было действительно не для него, никак не могло к нему примериться, никак не могло его остановить, тем более, сделать недвижимым. Было невероятно помыслить, что более ничей гнев не выльется ни на кого, нигде не прозвучит его устрашающий голос, что всему пришел конец. Никто не желал считывать эту утрату, как великое освобождение, хотя каждый понимал в своей боли, что стал бесхозно свободным и может даже попытаться насладиться этой свободой, если получится. Пошли тяжелые, мучительно беспросветные дни, невыносимые от внутреннего непрекращающегося состояния скорби. В углу комнаты словно съежилась разбитая гитара, которую отец разбил о голову мамы в последней своей битве. Маленькая балалайка, которая следом за гитарой не сходила с его жилистых тяжелых рук, обнеженная его грубыми узловатыми пальцами, спокойно и беспристрастно висела над диваном. Более некому было извлечь из нее ни звука, но, повидавшая виды, она многое могла бы рассказать о его чувствах и боли, ибо в дни особых своих проявлений, он приголубливал только ее и напевал ей удивительно красивым голосом свою печаль и надежды. На кухне в привычном месте, на полу у стены под окном сиротливо стоял кормилец семьи – старый, видавший также виды этюдник. Отец в основном просиживал на кухне, которая была достаточно большой и уютной, куда и заворачивал всегда прямо с порога, возвращаясь с силуэтных дел, где и примощал под окном у своих ног этюдник, ел, смотрел телевизор и где щедрой рукой все чаще и чаще наливал себе водочки, веселел, балагурил, пел песни и хорошо, если засыпал на тахте, если его недюжинная сила и вечный псих не оборачивались на маму, изрядно для него постаревшую, поскольку окружение его на работе молодыми девушками, его окрыляло, сулило все начать сначала, ибо, ну, какая же не пойдет на его талант, деньги, умную речь…, иллюзия вскруживала голову, а в итоге он избивал маму, так что ей приходилось иной раз и босиком бежать по Пирамидной в свои-то годы… Но, дурное не мыслилось. Всем в себе отец буквально ввинтился в наше сознание. И даже, будучи под своим, марковским игом, он был для меня существен, и все же все во мне отрекалось от общения с ним, делая выход на отца крайне сдержанным и немногословным. Хотя иногда… иногда я вступала с ним в долгий разговор, переходящий в спор, стоя на своих принципах и замечала, что часто ему кроме своей напористости и крыть нечем. Этого его смущало, досадовало и он отступал… Приходя с мамой к нам домой, он теперь более выглядел присмиревшим, немногословным, чуть чуждаясь, словно что-то изнутри удерживало его. То, что я пошла работать учителем, он принял благосклонно, почти приветствовал, ибо и это была почетная деятельность. И из всего тарадановского рода лишь как бы я что-то хоть малость достигла, хотя с моего рождения его ставки на меня были очень велики, и, может быть, гневался он потому, что жизнь никак не преподносила ему в моем лице полного удовлетворения, хотя чувства бесконечно нашептывали, что что-то здесь не так. Но увы, его дочь до самой его смерти оказалась просто женщиной, хотя… Однажды он попросил, чтобы я ему почитала отрывок из романа. Он слушал с великим интересом, не перебивая, не бросаясь по своему обыкновению критиковать и ставить на место. По окончании он сказал, что сильно, что не ожидал, спросил, откуда я это знаю, откуда я так вижу… Может быть в нем снова промелькнула надежда. Но это уже было перед самой болезнью, хотя меня, мой образ он не отпускал никак, связывал со мной что-то лучшее и никогда не грозил мне, но маме, говоря: «Если я умру, я к тебе лично приду, я накажу тебя…». Видимо, сам Бог вселил в него понимание о греховности или виновности перед ним мамы, поскольку она изменяла ему часто. Он также был болен тем, что она не могла жить аскетично и собой отрывала его от этого наслаждения – жить просто и непритязательно. О, как хотел отец жить без праздников, без мяса, без застолий, но воедино с природой, как мечтал он поехать на свою малую родину. Но любовь его к маме приковала его, как и сам Бог, пожелавший эту дикую натуру, склонную к вечным бродяжничествам, хоть как-то окультурить, привязать к семье и быту пусть и через праздники и застолья. Ибо рановато было ему по качествам становиться йогом, ибо и Бога он не знал, поклоняясь природе и здоровью и будучи далеким от духовности и миролюбия. Может быть, такие люди еще ценнее в некоторых случаях для других членов семьи, ибо очень четко всей своей жизнью разграничивают добро и зло, будучи еще в тисках глубокого несовершенства, но которое уже не дремлет, но вырывается из сознания великими поисками и может быть потому выше тех, кто иллюзорно благочестив, однако находясь на этапе беспросветного невежества. Отец – был сам поиск, само отречение, сама воплощенная в себе боль, сам ум, вникший в мировую литературу, коснувшийся великих идей и забывший навсегда покой, смолоду, движимый изнутри своими причинами, начав вырываться из своей темной сути, имея свой стержень и свою великую идею, ее в какой-то мере осознав, не зная, как, куда и для чего, хотя в себе зная, ибо признать себя незнающим не мог… И вот уже мы зачастили с мамой на кладбище, которое находилось тут же, на Северном, где я жила, и этим, этой болью начинали идти к друг другу, только теперь становясь друг другу очень необходимыми. Мама посадила у отца туйку и розы. Отец никогда не любил цветы, никогда их не покупал ни по какому случаю, считая это роскошью и проявлением мягкотелости и глупости. Может быть поэтому розы, никакие другие цветы не принимались в пределах его оградки, но зато обильно росла трава и сорняк, которые каждый раз приходилось выкорчевывать. Туйка никак также не желала приживаться, отчего мама с ней изрядно намучилась и не зря. Через годы она пошла вверх и через многие годы превратилась в роскошное высокое дерево, собственно, по которому мы и распознавали отцовскую могилку издалека. Наша семья никогда не потрясалась болезнями и смертями изнутри, отец собой строил заслон любому горю других, не позволяя проникать ему под крышу нашей семьи, омрачать домашний очаг ни чьим страданием, все проходило как бы мимо и вот теперь – в самую точку, в самое сердце. Со смертью отца судьба приоткрыла мне врата к пониманию смерти, заставив смотреть на нее, как есть, дабы начинать мыслить повыше и по тяжелее… Именно в эти тяжелые дни Саша проявил себя, как величайший мне друг, ибо утешения его были нескончаемы, слова – самые искренние. Он все понимал, разделял, печалился, помог маме с похоронами, дав ей сто рублей, хотя все оббегать, как дочери, пришлось мне, как и привезти священника, как и заботиться об обрядах. К концу лета неожиданно приехала тетя Аня с Людой из Владивостока. Тетя Аня была старшей сестрой отца, а Людмила – ее дочь, моя двоюродная сестра, тридцати пяти лет. Тетя Аня была живчиком, не уступающим моему отца по упругости, но более материалистичная в своем проявлении и в этом – безупречной. Прежде я никогда не видела тетю Аню, как и сестру. Однако, была достаточно о ней наслышана и собственно на этом и основывалось мое мнение, которое, однако, было для меня не суть важным. Однако, видеть ее живьем – дело достаточно оказалось любопытным и неизведанным ранее. Она как-то уже приезжала к родителям в Ростов-на-Дону, но гостила буквально несколько дней, о чем я узнала некоторое время спустя, ибо она не очень-то рвалась повидать меня, так и уехала не заехав на Северный. Тетя Аня была человеком от природы несмолкаемым, безнадежно говорливым, постоянно по любому поводу мыслящей, обладающей пытливым материалистичным умом, однако, идущая на поводу мысли более себе в угоду. Она всей своей природой четко соответствовала тарадановской породе, которой и не нужно было особого образования, чтобы плести умное. Речь ее была неиссякаема, буквально бурлила, все сваливая в кучу, а память была столь услужлива, что все доставала из нее нагара легко и быстро, ум все тотчас оценивал, а язык выдавал так, что было невозможно оторваться. Отец и тетя Аня были, что называется, два сапога. Заслушаешься. А как начинаешь разбираться, что тут было наплетено – не размотать сей клубок, как ни силься. Если на данный момент их монологи и настроения шли в унисон, это были самые задушевные речи, где отец мог даже расстроиться и расцеловаться со своей любимой сестричкой, которая никогда не забывала напомнить, что в свое время всех подняла на себе, заменив мать, когда она залетела в тюрьму за спекуляцию на десять лет. Прошлое роднило, убаюкивало, поднимала из глубины души немалые чувства и объединяло, увы, против моей мамы, эдакой дородной дамы, не познавшей и не испившей и толики того, что им пришлось. В завершение диалога отец в угоду сестре избивал маму, проявляя солидарность и наслаждая сестру, ибо та мою маму не любила и всегда в ее адрес пиала письма достаточно жесткие. Однако, не проходило и дня, как единство с сестрой ослабевало, они начинали подсчитывать, кто кому и что должен, кто и в чем неблагодарен. И в итоге они шли против друг друга столь разъяренно, что на следующее утро отец, проведя бессонную ночь, раненько выпроваживал Анну на вокзал, отказывая в гостеприимстве, т.е. гнал, говоря, что не след ей разбивать семью и что слишком уж она задириста. Тетя Аня приехала с Людмилой, как только получила извещение о смерти брата. Отнюдь печаль не коснулась ее лица ни единой слезой. Они (дочь и мать) приехали без сумок, как если бы проездом, и с первого дня завели между собой нескончаемую перебранку, чем и коротали проведенные у нас дни. Сестра Люда была в полном подчинении у своей матери, которая правила бал в ее жизни настолько, что все мужья оказывались недостойными Людмилы, и в итоге ребенка она так и не родила, в чем винила мать. Будучи очень материалистичной, тетя Аня очень боялась, как бы кто не позарился на Людмилину однушку, желала ей супруга откровенно богатого, и всех других отсеивала своей немилостью, не оставляя дочери и шанса наконец как-то устроить свою жизнь. Крутясь в вечных материальных проблемах, ища также себе именитых мужей, она достигла то, что и у нее и у дочери было по квартирке в центре Владивостока и на этом останавливаться никак не желала, к чему призывала и дочь. Разговоры о вещах, деньгах, о том, кто и кому что должен были их обычным состоянием; Анна имела свойство постоянно или упрекать или сулить. Новые понимания и отношения, которые я раньше не встречала, действительно поражали меня грубой материалистичностью. Я никогда не могла бы поверить, что так можно управлять родным человеком, так попрекать его, так ставить его в зависимость... Это было дико, это было странно, это было непривычно… Вот от чего оберегал нас отец, вот чем не захламил мое сознание, вот что и для него было нестерпимо. Хотя… в каждой семье процветает свой грех и свое благочестие… Анна постоянно кричала, выговаривала, поясняла, что дочь все золото, что на ней, получила от нее, от матери. Вся одежда самая импортная – от матери, квартира – от матери, золото – от матери…. А потому должна слушаться ее во всем. И Люда соглашалась. Однажды, ругаясь, Анна выкрикнула ей: «Если ты не будешь меня слушаться, то будешь такая же худая и замызганная, как Наташка, и смотреть не на что!». Она крикнула это в сердцах, но для меня это было откровением. Действительно, со смертью отца я на время перестала краситься, одела темное платье и траурную повязку, от горя пропал совсем аппетит, я осунулась, потускнела... Мне казалось, что это должно быть понятно. Увы, она легко осудила и моей внешностью пригрозила. Один раз они подрались прямо на улице, ибо тетя Аня была в словах цепка, напориста и могла обидеть легко. Людмила долго плакала, а на следующий день они собрались и ушли. На сомом деле – уехали, не попрощавшись, не сказав ни слова, вышли, как в магазин, – и все. Через несколько дней мы получили открытку. На этом и закончилась эпопея отцовской родни. Никого отец особо не жаловал, никого не звал, ни в ком, как он говорил, не нуждался. Тетя Аня была из всех более у него на устах. Да и говорила она – заслушаешься, пока не уловишь червоточину. Несколько раз я, слушая ее, понимала, что она говорит очень интересно, разумно, увлекает мыслью… Но через все достаточно было одного высказывания – и становилось просто плохо, тяжело, неуютно… Больно. Так получилось, что жизнь начинала давать похороны то с одной, то с другой стороны, и с Сашиной стороны больше, ибо и родня там была большая… Не успели похоронить отца, а в октябре этого же года пришла новая весть – умерла семнадцатилетняя дочь Людмилы, старшей сестры Саши – Леночка. Северное кладбище начинало пополняться нашими, Сашиными родными… далее умерла Таисия, далее – младший брат Юрий, далее – мать, Людмила, муж Таисии… Но смерть Лены – была в этом перечне первой, неожиданной, потрясающей. Будучи единственной дочерью, она была любима матерью всей душой. Буквально с детства Люда водила ее за руку, дрожала над ней, как осиновый листочек, стараясь предугадать и предупредить любое желание дочери. Так, как Люда любила дочь, надо было еще поучиться. Смерть застала девочку крайне неожиданно. Возвратившись со школы, она просто упала и ударилась об косяк двери и сломала шею, какую-то затылочную кость. Стояли еще теплые октябрьские дни. Поминальный стол был выставлен во дворе, а в квартире на первом этаже в свой маленькой комнате в гробу лежала Леночка в свадебном белом платье… Родители от горя почернели. Прощались с Леной ее друзья, одноклассники, комната была полна народу, был ее молодой человек, подружки, соседи. Шли все. Люда говорила едва, что-то делала, что-то объясняла. Кто-то из сотрудниц с работы вдруг сказал: «Ну, Вот, Людмила, так получилось, что ты в один день и похоронила дочь и свадьбу сделала…», имея ввиду то, что лежала Леночка невестой… Эти слова глубоко потрясли мать, посеяв в ней обиду навсегда, ибо неуместно было такое замечание, немилосердное, ибо и свет был не мил, какая уж тут свадьба. Однако, Люди и сама допускала ошибки непростые, ибо уже не могла мыслить или не придавала значения своим словам. «Ну, вот, - сказала она, когда все прощались и тихонько разговаривали между собой, - табуретки поцарапали и полы… Надо же… Теперь точно нам не дадут другую квартиру, а ведь очередь подошла…». Она это сказала несколько раз. А мне этих слов хватило, чтобы опечалится, мне стало очень плохо. Я вдруг осознала, что так говорить, так мыслить вслух и о таком сокрушаться – не следует. Люди на это никак не посмотрели. Я же уловила в себе внутреннюю критику и была ей не рада. Но что делать, если это зацепило и отозвалось… Через некоторое время Люда заметила муху, бившуюся в занавеске. Между окном и стоявшим гробом был узкий проход. Она устремилась в него, чтобы освободить или убить злосчастную муху, но прошла по нему спиной к дочери… Это меня снова задело. Меня задело и то, что скоро все вышли на улицу и рядом с Леной никого не оставалось. Я вернулась и села у гроба, отдавая последнюю дань, ибо не понимала, как можно ее оставить. Ведь, скоро приедет катафалка - и все… Не помню, сколько я просидела, но чувства были непередаваемыми. Она лежала тихо, безмолвно… Мои глаза устремились к ее рукам. Аккуратный свежий маникюр. Бледные подернутые голубизной тонкие девичьи пальцы, нежнейшие, худенькие, не девочки, девушки, которая так хотела жить. Думала ли она, когда делала маникюр, что он будет украшать ее вот так… Я также не могла понять время спустя, как можно после смерти дочери носить ее одежду, шарфики… Людмила многое раздала, но лучшее оставила себе, как сказала сама, не видя в том чего-то недопустимого… Не зная еще Бога, не понимая еще смерти, готовая обо всем судить со своей колокольни и даже осуждать, я сталкивалась с вещами, которые не дай Бог пережить самой, и один Бог знает, что сказала бы сама, что одела бы сама, на что посмотрела бы сама. Но Волею Бога дыхание чужой смерти коснулось меня, вновь и вновь ставя передо мной один и тот же вопрос: что такое смерть? На кладбище, когда Лену должны были уже опустить в могилу, стала говорить директор школы, где она училась. Я никогда раньше не слышала такой речи. Она говорила сдержанно. Но очень, очень проникновенно, ее слова буквально потрясли меня. Она сказала, как будто обращалась к живому человеку: «Леночка, ты не должна была уходить, у нас с тобой были другие планы, мы так с тобой не договаривались…» . Эти последние слова вдруг вошли в меня очень серьезным вопросом: а есть ли смерть. Ведь, после таких слов в меня вошла сильнейшая уверенность, что Лена сейчас же встанет и пойдет, что не может быть иначе. Я не ждала, я была уверена в этом. Это было бы даже не чудо. Это было логическим продолжением. Но… Все плакали. Она не встала. А я унесла в себе не только великое недоумение, но и вопрос о жизни и смерти. Я была благодарна директору школы за то, что так говорила, что сумела так донести, я была поражена, потрясена силой слова. Никогда ранее никто такую силу не проявлял. Я запомнила. Я не знала, что так мне в сердце этот вопрос, эту речь дал Сам Бог. Бог в который раз задел меня тем, что было сокровенным, что болело и во мне, что омрачало и обеззаконивало этот мир при всей моей стабильности в вопросе нравственности. Этот вопрос был для меня камнем преткновения. Это вопрос был поднят и неоднократно картинами смерти. Чтобы быть разрешенным впоследствии тем, чем я и не ожидала. Чем более входишь в жизнь, тем более приходится и созерцать смерть. Она очень непривлекательна и постоянно примеряется на себя. Помню, моя соседка по подъезду, мать двоих сыновей, очень часто шутила со мной в плане того, что у нее два прекрасных сына, а у меня растут две чудесные девочки. А кто знает, - говорила она, - а может быть, они и поженятся. Увы. Старший ее сын, всегда приветливо со мной здоровавшийся, утонул… И пришлось увидеть его в гробу. А мать от горя потеряла рассудок и слегла. Или… Подруга Светы наглоталась таблетки, поругавшись с родителями, и умерла. Следом умерла и ее мама, пойдя тем же путем, не выдержав горя… Соседка с верхнего этажа одна, как могла, вырастила сына, а он, выйдя из тюрьмы, отправил ее в дурдом, где она и умерла… Смерти, смерти, смерти… страдания людей, там и здесь, по тому и другому поводу… И что тут мои страдания, когда люди проходили испытания великие, теряя, умирая сами, предавая и будучи преданными… Разумные и неразумные, богатые и бедные, счастливые и несчастные… Жизнь как-будто специально повела меня и этими путями, ибо и это надо знать, и через это пройти и через это смотреть и видеть… Школа шла своим чередом. Уже осенью я поняла, что беременна и в этом состоянии писала роман, проверяла тетради, посещала с детьми родителей Вани Малюты, как-то мирилась с Сашей, ездила к маме, как могла держала дисциплину в своих классах, воспитывала дочь, постепенно развивая свое понимание, пополняя его опытом непростым. Мир представал в своем неумолимом многообразии, вырывая меня все чаще из моего узкого мирка и направляя во вне, ибо мой опыт, с которым я иногда и носилась, был скуден и не мог ответить на многие вопросы. Но и не без него.

К зиме 1988 года все чаще и чаще из Кировабада от Виктора и Лены стали приходить тревожные письма, связанные с начавшимися там беспорядками. Виктор просил подобрать в Ростове на Дону домик тысяч на шесть-семь, ибо оставаться в Кировабаде было небезопасно. Также вопрос стоял о том, чтобы перевести Владимира, их сына из бакинского института в педагогический институт в Ростове-на-Дону и Олега в соответствующий техникум. Получив документы, набегавшись с ними, я помогла с переводом братьям и скоро они уже жили у мамы. Так что Бог позаботился о том, чтобы после смерти отца мама не была одинока. Дело оставалось за тем, чтобы подобрать за эту цену хоть какое-то жилье, что было делом далеко не простым. Видимо события в Кировабаде достаточно накалялись, поскольку Виктор все время приглашал меня на междугородку узнать, как дела идут с домом, подобрала ли я ему вариант. Это сделать было далеко не просто, ибо и запросы Виктора были не малые. Он хотел, чтобы дом непременно имел свой дворик, а также был кирпичным или хотя бы обложенным кирпичом, причем с тем, чтобы здесь можно было прописать их четверых и с прикидкой на строительство. У центрального рынка был пяточек, где обычно собирались продавцы и покупатели домов. Выбраться туда было непросто, ибо дела семейные и прочего порядка не давали передышки, но в один из дней я все же собралась. День был погожий, хоть и зимний, выходной. Как всегда, предлагающих было немало. Они толпились на небольшом пяточке с табличками в руках, прохаживаясь, стреляя глазами, настораживаясь, прицениваясь к другим, говоря и недоговаривая, научившись хитрить, говорить нужным образом с тем, чтоб хоть кого-то увести на смотрины своего жилья, суля и нахваливая каждый свое и отворачиваясь от тех, кто по всему был беден, искал жилье дармовое или имел особые запросы. Несколько раз обойдя все рукописные объявления, буквально изучив их, я с грустью отметила, что не вижу подходящего варианта. Однако, вдруг заприметила старушку, у которой не было вообще никакой бумажки, но которая стояла, прислушивалась, прохаживалась среди других и что-то неуверенно предлагала. Я подошла к ней, поинтересовалась. Она продавала домик из двух комнат и маленькой спаленки, общей площадью около тридцати квадратов. Домик был саманный, однако, с торца обложенный кирпичом. Также имел небольшой дворик, но как-то хитро устроенный. Так получалось, что все ее хозяйство было расположено в большом дворе ее соседа и попасть в свой дворик она могла только через ворота и двор соседа. Все это с печным отоплением и колонкой на улице, достаточно внутри обшарпанное, но жилое. Бабушка за свое хозяйство просила шесть тысяч. Многое в ее предложении сомневало. Но какая-то сила, подведя к ней, у нее же и остановила. Я ничего не могла с собой поделать, я стояла, как вкопанная, поджидая, когда старушка выстоит свое, ибо поехать смотреть дом она почему-то сразу уклонилась, видимо желая взять с собою побольше покупателей, ибо так считала понадежней. Желающих, однако, больше не оказалось. Путь был неблизкий, в сторону аэропорта, где-то в поселении, называемом пятидомики. Далее пришлось еще долго идти от шоссе, петляя по неровным улочкам. Мы вошли действительно в большой двор, миновали кое-какие постройки соседа и скоро оказались у калитки ее дворика. Все было так, как и сказано. Во дворике бабушки, отгороженном невысоким заборчиком, стоял покосившийся туалет, здесь же - беседка. Сам домик был средний. Мы поднялись по ступенькам. На меня пахнуло теплом и уютом. Я быстро разглядела все достоинства этого небольшого жилья, заглянула в крохотную спаленка, где не было ни одного окошка и могла поместится только одна кровать. Фактически, здесь была только одна комната, а другая, что с печкой – кухня. Вопрос о том, чтобы здесь прописать четырех человек был чреват. Однако, могла прописать и мама у себя хотя бы на время. Бабушка, видя, что я почти расположена к покупке, затребовала задаток в двести рублей. Я уходила в великом сомнении… двор во дворе… частично саманный… прописать всех, вряд ли… Однако, дома, рассказав суть, я вдруг нашла немалую поддержку. Саша тотчас извлек невесть откуда двести рублей, и мы все, я, Саша и мама, отправились отдавать задаток, надеясь, что дом подойдет. В итоге мы закрепили договор и сообщили Лене и Виктору, что дом подобран по деньгам, ничего лучшего нет и что Виктор может приезжать, чтобы осуществить сделку. Так через месяц дом был куплен, Виктор и Лена к лету переехали из Кировабада в Ростов, продав там свою трехкомнатную квартиру и купив это жилье, которое ожидало великое переустройство, ибо были изысканы возможности отделиться от соседа, отдав ему часть двора с одной стороны и получив часть земли с другой, выходящей на улицу своими воротами. Дом за счет двора Виктор расстроил, сделав из него четырехкомнатное жилье со всеми удобствами. Так моя тетя Лена со своей семьей переехали в Ростов-на-Дону. Тем временем, пока Володя жил у мамы, она познакомила его со своей сотрудницей на фабрике (тоже Еленой), где дорабатывала уже до пенсии, и вскоре стал вопрос о Володиной свадьбе. Между тем я вела свои классы до конца года и двадцать второго июня 1988 года в четыре утра родила свою вторую дочь. Виктор стал крестным, а крестной матерью своей дочери мне пришлось стать самой, поскольку моя соседка, обещавшая мне в этом помочь, однако, в церковь не пришла. Все эти события, столь стремительно здесь мною описанные, было все то, что протекало за стенами моей работы, за пределами моего я, кроме моих детей и романа, что было незыблемо в моем сознании, чему я поклонялась, все остальное делая автоматически, но не зная, что все это и есть жизнь, которая меня строит, которая меня учит, которая меня и ведет к тому дню, который и есть цель всего этого повествования – к реальной встрече с Богом. Стояло лето 1988 года. Судьба стремительно приближала к пути религиозному, к великому внутреннему поиску и распятию себя, к первой молитве. А пока я писала роман, почти заканчивала его, уже будучи в декретном отпуске, а значит свободная, а значит и в своем пути. Но быть этому пути надо было еще тернистым. Имя своей второй дочери, как и первой, мне выбирать не пришлось, хотя очень, очень я хотела назвать ее Вероникой, ибо свыклась и полюбила это имя, имя моей героини романа, которую вела и поднимала, над которой плакала, переживая вместе с ней, которую полюбила… Но Светлана, увидев сестренку, заявила, что ее будут звать Олей. Никогда это имя не любила, никогда о нем не думала, никогда не могла себе представить, что так будут звать мою дочь. У Светы во дворе появилась подружка Ольга, это имя пришлось ей по душе. Ее воля для меня была закон, я не могла сопротивляться никогда ни одному желанию ни Светы, ни Саши, если в нем не усматривалось ничего, что за пределами нравственности. Поэтому, отказать – никак. Напротив, пойти навстречу другому желанию меня всегда наслаждало. Оля и Оля. Однако, никак не знала, что это желание дал Светлане Сам Бог, как и мне уступчивость. Имя Оля было и необходимо. Забегу несколько вперед. Когда ей пришлось жить в храме и духовный учитель Нитрадьюмна Свами собирался дать ей святое имя, то он спросил, как ее зовут. Это существенно. Дело в том, что давая имя из Вед духовный учитель обращает внимание на то, какие буквы присутствуют в имени, которое человек носит. Именно буква «л» спровоцировала, дала основание ему услышать Бога в себе и дать моей дочери имя Туласи. Это имя и стало ее единственным именем. Но это было уже значительно позже. А пока… пока через ребенка, через сестру Бог дал то имя, которое она и должна была носить до пяти лет. Теперь, говоря с Богом, я это знаю. Тогда же – все была череда несвязанных между собой событий…

Когда ей был только месяц, так получилось, что мы попали в больницу с простудой. Это было еще одно хождение по мукам. В больницах начинались великие переустройства, к которым я была не готова. Об этом событии мне хотелось бы написать поподробней. Малейшие жизненные неудобства Сашу выбивали из колеи всегда, если это затрагивало вопросы, связанные с самообслуживанием или некоторой реальной помощью и содействием руками и ногами своей семье. Больница отказалась меня, как мать, кормить. Больница отказывалась выдавать мне пеленки, как это было раньше со Светланой. Больница не брала на себя и кормление ребенка полностью, но частичное. Дочь грудь категорически не брала, да и молока было мало. Саша и не собирался приезжать каждый день привозить пеленки, их стирать и гладить. Ничего не оставалось, как сушить их, где придется, развешивая в палате, и есть, как придется. Во время обхода меня постоянно ругали, требовали, кричали на меня. Я обращалась к Саше, но это было бесполезно. Я не чаяла, когда нас выпишут и, кажется, этот день наступил. Саша мог забрать нас только после работы, вечером. Вечером и произошло то, что видеть было невозможно. Вдруг неожиданно у дочери поднялась температура, Саше пришлось уехать домой без нас, а я провела ужасную ночь. Температура была очень высока, ребенок горел, плакал не переставая, дежурный врач никак не реагировал, я устала к нему бегать и просить. Вдруг что-то страшное стало с ней происходить. Я глазам своим не верила. Личико дочери вдруг все перекосилось, тельце стало выпрямляться в струнку, что-то как ломало ее. Не было привычного взгляда, не было понимающих глазок, они закатывались. С Болью, рыдая, со слезами и мольбой я бросилась вновь к врачу, умоляя посмотреть, что с ребенком. Так повторилось несколько раз. Скоро ее унесли в реанимацию в соседнее здание. Я шла следом, вцепившись пальцами в детскую сосочку, моля судьбу, моля Бога, моля все, что можно, чтобы дочь не умерла. Меня выставили из реанимации, и я долго стояла под дверью, слыша, как ужасно, не по-детски кричит ребенок. Ей вставляли что-то в грудку, пробивая ее, чтобы так подавать лекарства и делать капельницу… В эту ночь я пережила столько, что не передать. Ребенок выжил, ребенок выздоровел. Но оказаться совсем рядом со смертью, увидеть мучения родного ребенка в страшных судорогах… Теперь Бог подвел и меня к этому почти вплотную и не чужая жизнь, но очень родного человечка показали цену жизни и смерти, как и показали состояние самого человека буквально изнутри. Я обрела новые седые пряди, ибо то, что я увидела, было разительно, было глубоко, было потрясающе и очень, очень больно и мучительно. Муж мой так и не понял, что в этом мире не всегда следует видеть в жене прислугу, но и служить ей, как и детям своим, не разделяя… Я хорошо запомнила и то, что он не помогал, когда это было крайне необходимо, никак не ложился за семью, за детей плашмя, но все еще стоял на том, что это ему надоело, что он устает, что у него и нет для этого ни сил, ни денег. И хотелось бы сказать – ни желания. Он показал себя как человек, с которым рядом серьезно болеть не возможно, ибо на себя ответственность может и не взять. Но таким крайним случаем Бог его не испытал, хотя очень близко подвел. Не менее неприглядно он проявил себя и в другой непредвиденной ситуации. Это произошло за день до того, как мы должны были пойти на свадьбу к моему двоюродному брату Володе. Это было великое потрясение. Видимо, желая подарить молодым деньги на свадьбу, он полез в свой загашник, который был и не один на лоджии. Саша был мастер прятать деньги. Он их прятал самыми изысканными способами: в книги, в свои инструменты, в шухлятки, которые забивал гвоздями, во всевозможные закуточки. Самым большим бичом было то, что он частенько брал деньги и забывал, что брал или перепрятывал и забывал, куда. На этот раз он мне закатил скандал небывалой величины, это было что-то в виде садизма, он не спрашивал, взяла ли я деньги. Для него этот вопрос был ясен. Он изничтожал. Я уже устала объяснять, что никогда туда не лезу, что у меня есть свои, что, если надо, то у него попрошу, я плакала, я рыдала, я не находила слов, чтобы объяснить ему, что я на такое не способна. Все было тщетно, все было в нем против меня и видело во мне величайшего врага. На свадьбу я пошла с воспаленными от слез глазами, буквально измотанная, не имеющая сил ни радоваться, ни говорить. Мой вид был жалок. Вообще, Бог никогда не давал мне великих праздников. Даже когда брат Зураби, сын средней маминой сестры Тамары женился и вызвал нас на свадьбу в Батуми, и мы уже сидели на чемоданах, неожиданно пришла телеграмма, извещавшая о том, что свадьба отменяется, ибо во время ее приготовления, когда отчим Зураби строил шатер, его порезали, едва не убив, поскольку он был видным человеком в городе и имел много, так сказать, завистников. Таковы были мои события, таковы были уроки жизни, таков был путь и тех, кто был рядом, кто были моими родными… А между тем я заканчивала писать роман, делала последние правки и мыслила уже о том, чтобы представить сей труд на суд в союз писателей в Ростове-на-Дону. Роман был напечатан на восьмистах страницах и в один из дней передан через секретаря союза писателей на рассмотрение. В нескольких словах о себе я написала, что мне 34 года, учитель, двое детей. Более о себе мне нечего было сказать. Произведение, которое я писала с большой надеждой и любовью, которое было плод долгих моих трудов и поисков, появилось на свет, т.е. было завершено и было отдано на прочтение, но в душе я улавливала некое к нему спокойствие, не надеясь более ни на что и не зная, куда теперь идти дальше, как и что из этого выйдет, ибо в сути своей ничего с ним не связывала... И это было что-то не то и никак не увенчивало мою суть. Роман, как я теперь понимаю, было лишь оттачиванием моего пера, как и ума. За романом я не могла засидеться или залежаться или потерять смысл или интерес, ибо неимоверно тянуло писать. Это чувство жило во мне всегда, мною управляло, было источником радости и печали, победы и поражения. Теперь я также знаю, Кто за этим стоял и стоит, я знаю, откуда во мне этот поток мысли, который рождается Богом никогда на пустой основе, но через практику материального бытия, через страдания и радости, знаю, что дает Богу основание сделать мысль строчкой серьезной и реальной, ибо и была предназначена миру реальных отношений. Поэтому роман писался в состоянии устойчивого и не проходящего стресса, из которого я не успевала выходить, и вновь погружалась. Бог обставлял меня людьми достаточно сильными в материалистическом плане, умеющими давить, через себя представляя мне материю, как она есть, любящих меня и гнущих свою линию, не имея над собой пока останавливающей существенной причины, но в мере достаточной, чтобы выжить и поумнеть, как и благоприятной, чтобы держать меня в вечном творческом тонусе. Непросты пути того, кого хочет реализовать Бог с тем, чтобы через него возвестить или утвердить еще одну истину. Вся плеяда земная творцов разного уровня – люди многострадальные, ибо всем Бог вставляет мозги самыми пренеприятными событиями, которые именно этой личностью могли преломляться так, что опыт становился бесценным, и слово, как любая форма проявления мысли и высшего интеллекта, доходило, достигало и слабого, не искушенного сознания, подготавливая его не к истерическому восприятию событий в личной жизни, но с более высокой ступени, на которую Бог и поднимает через пути, опыт и умы избранных, но избранных тем, что через низшие ступени уже прошли Божественным многострадальным ходом. Моя тетя Лена, переехавшая в Ростов на Дну, почитав местами рукопись, сказала: « Откуда ты это знаешь? В некоторых местах я плакала, не в силах себя удержать…». Плакала и я, когда писала. Моя героиня в роддоме отказывалась принять ребенка, и тогда заведующая повела ее к отказникам. Зрелище, представшее ей, было потрясающим… В романе я описала все, что видела своими глазами, когда родила Свету и мы еще десять дней после родов лежали в больнице, т.к. у нее предположили сепсис из-за гнойничка в глазу, нечаянно внесенную инфекцию, когда я мизинцем пыталась стереть брызнувшее в глазик молоко. Все обошлось. Но увиденное было достаточно непростым. Огромная палата была предназначена для отказников разных возрастов, которые здесь буквально жили. Очень, очень не утешительное, незабываемое зрелище. Худые, бледные, неразвитые, малоподвижные дети, тянущиеся уже слабо к рукам, привыкшие к одиночеству, к тому, что никто не бежит на плачь, никто не приласкает особо словом, ибо их много, а рук – мало, ибо все делается почти механически, поддерживая в них жизнь и не более… Через девять лет, рожая младшую дочь и попав с ней в больницу, о чем я уже поведала, я вновь столкнулась с этой проблемой. Поэтому посчитала для своей героини убедительным посмотреть на мир тех, кого предали. Желала ли она своему ребенку такую же участь? Ей пришлось помыслить, ей пришлось преодолеть. Я в своем произведении никак не описывала себя, но из опыта строила, конструировала события, которые выглядели правдоподобно, так что иные считали, что я описала один к одному свою собственную жизнь. Никак. Ее я пишу только теперь и настолько близко, что и ближе не может быть, пользуясь, однако, памятью и Божественными наставлениями изнутри, коими не могу пренебречь, ибо и этот труд есть замысел Бога и видимо и через него что-то можно донести. Я лишь слуга Бога. Таким образом, я описала ряд событий или потрясений, которые уготовил мне Бог, подводя к религии, событий за достаточно короткий срок, 1986-1988 годы. Это была болезнь и смерть моего отца, это был переезд семьи моей тети Лены в Ростов на Дону, как бегство из Кировабада, где начинались события, требующие присутствия наших войск, и где русские и армяне оказались в состоянии изгнания, это было рождение моей младшей дочери и сопроводившее это событие великое потрясение, связанное с ее неожиданной болезнью, это была женитьба моих двоюродных братьев, которая состоялась и для меня и для них с немалыми стрессами (Володя впоследствии развелся, Зураби – метался, неоднократно делая попытки бросить жену и детей), это была смерть, достаточно неожиданная, Леночки, единственной дочери Людмилы, старшей сестры моего мужа (вообще среди моих близких Лен было не мало: это имя первой жены Саши, Это – имя моей тети, Это имя первой жены брата Володи, так звали дочь старшей сестры Людмилы, такое имя было и есть и у моей соседки по коммуналке, о которой я поведаю в свое время непременно, ибо этот человек в своей прошлой жизни был моей любимой бабушкой Ксенией Ивановной, как и расскажу о том, какие с ней непростые и предвзятые отношения сложились у меня и моей дочери Туласи, которые может объяснить только связью из прошлого), и в этот же период был окончен мой роман «Становление», вожделенная книга, о судьбе которой я поведаю позже. Продолжение следует.
×

По теме Моя жизнь. Часть171. За дверьми школы. Вокруг меня. Пр-

Моя жизнь. Часть 171. За дверьми школы... Вокруг меня

МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 17(1). За дверьми Школы… Вокруг меня. Воистину, труд учителя был непрост, но никак, как бы ни старалась, не составлял окончательную и незыблемую основу моего...

Школа, длиной в жизнь

Из – за неплотно прикрытой двери комнаты до нас донёсся мой вдохновенный голос, тщательно выводящий слова и мелодию популярного хита тех лет: « — Мы вместе с птицами в небо...

Жизнь - дама с сюрпризами

А я всё чаще замечаю, что Жизнь – дама с капризами и сюрпризами. Ты ей –рррр, и она тебе –гав. Ты ей – мне мало, ну и она ответит: «Тебе мало?! Сделаем ещё меньше!» Сама...

Жизнь моей семьи

Жизнь моей семьи весьма насыщена, многообразна, и подвижна. Каждый насыщается как ему полезно. Мы супами, борщами, жаркими и всем чем положено, четвероногие члены семейства кашами...

Жизнь

Помните историю про старушку, которой достался ящик спелых груш? Она каждый день съедала подгнившую, приберегая лучшую на завтра. А завтра подгнивала следующая и она кушала её. Это...

Жизнь как юбка

Жизнь как юбка. В детстве макси, длиной до пят, путается в ногах, и мешает бежать быстрее. В юности миди, уже немного короче, кое-что приоткрывает, но всё равно мешается и скрывает...

Опубликовать сон

Гадать онлайн

Пройти тесты