Иностранец 2

Старушка недавно заболела и слегла, ноги у ней распухли. И вот та мисс решила им помочь. Но как это так сделать, чтобы не задеть их самолюбия? А она знала, кто этот старичек, ну… вроде, пожалуй лорда. И вот придумала… прямо, анекдот. У соседней консьержки есть собака, огромный пес. Милая мисс приметила, что этот пес все у окошка, и морда скучная. Вызвала консьержку и спросила строго, водят ли собаку погулять. Та ей сказала, что у ней нет времени гулять с собакой, а выпускать одну опасно, бросается. Мисс это огорчило. А она страшная собачница, у ней особая девица для ее рика и рака. Тогда она купила дорогой ошейник и хороший ремень и велела своей девице прогуливать консьержкина пса вместе с рико-раком, но пес чуть их не разорвал. Тогда она решила… предложила его высокопревосходительству прогуливать собаку два часа в день за десять фр. Старичок принял это стоически, м. б. внутренне оценил «жест» мисс, — ну, если такая «психология»! Очевидно, уже дошло. И вот, он регулярно прогуливает собаку и зарабатывает ежедневно 10 фр. для «голубки» на лекарства. Но если бы ты видел, как он их зарабатывает! Пес его возит на ремне, и бедняга, буквально, ездит! Соседи зубоскалят! «наш генерал изволил выехать!» Наши, понятно, не смеются. Впрочем, эта мисс очень отзывчивая, недавно дала сто фр. на детский праздник. Я, как увижу, думаю, какие чувства у старичка к этой мисс и к ее протежэ? Со псом он ласков, присядет на скамейку, пес трется об его острые коленки, а старичок щекочет ему за ухом. Если встречает мисс, торопливо стягивает перчатку, — он всегда в перчатках, — снимает шляпу и раскланива-ется любезно. Мисс ласково кивает. Наш доктор, когда узнал, загорячился по обыкновению, вставил в глаз свой монокль, как Чемберлэн, — это он всегда, когда взволнован, — и сказал самое крепкое свое словечко — «свинья!», и тут же облегчился «философией»: «впрочем, это еще идиллия в нашей эмигрантской жизни».

Что ещё… Да, твой вестовой Карпенко женится, поздравь его. На угловой торговке примёрами, помнишь «стог»-то? А он жердь-жердью. Ей под пятьдесят, но с капитальцем. Я его стыдила, а он смеется: «пока, до России, хоть фру-хтами отъемся». Тоже «идиллия». Опять видела этот кошмарный сон, будто мы с тобой в Харькове, бродим по темным улицам, ни души, с нами карт-д'идантитэ, и вот, сейчас нас арестуют… Вчера была память мамы, служила панихиду.

Ах, дорогой, если бы ты знал, как… У меня покупают т о платье, дают полторы тыс… продать, пожалуй?…. . и целую крепко-крепко. 22 — непременно!

Твоя Рина.
* * *
Все, что писала Ирина мужу, была правда; но она не могла всего написать ему: надо было его беречь.

Ему претила «кабацкая» ее служба ночной певицы — «на потеху этой международной пыли», выражался он в раздражении, — но она успокаивала его: ведь это только пока, на какой-нибудь год-другой… и это ее никак не унижает, а лишь поможет скорей освободиться от подневольной жизни; они непременно отложат тысяч пятнадцать-двадцать, заарендуют ферму, займутся куроводством и будут сами себе хозяева. Полковник Одинецкий продавал в Константинополе пирожки и бедствовал, а теперь выгоняет в теплицах землянику, завел тысячу белых кур и собирается далее купить машину. Он, как всегда, отдавался ее успокоениям. Да и невозможно было не покоряться ее глазам, в которых сияла голубая душа ее — ясность и чистота. Но за два года удалось отложить только четыре тысячи. Ирине были необходимы туалеты, кроме ее «боярышни», и он хотел видеть ее всегда изящной, особенной. Она и была для него особенной: он называл ее — «отыскавшаяся Мисюсь». И в самом деле, первая встреча их произошла случайно, как в чеховском рассказе, только совершенно в иных условиях.

Летом девятнадцатого года их полубатарея случайно задержалась на каких-нибудь четверть часа, на разъезде «Песчаное», под Купянском, и удалось наскоро выкупаться в пруду, возле какого-то имения. Спешили на Волчанск, на Белгород… Купаясь, штабс-капитан Хатунцев привычно прикинул местность — и увидал белый господский дом, стоявший в конце аллеи высоких елей, и это что-то ему напомнило, — свет какой-то?.. Много господских домов перевидал он в походах, но этот приятный пруд, эта уютная аллея и белый дом показались ему «совсем родными». Вот бы, пожить недельку и отдохнуть душой! Полковник Кологоров, сам купавшийся с упоением, как буйвол, тут же и начал торопить, только что влезли в воду, — «нечего, господа, манежиться!» Когда бежали к разъезду, вправляя в штаны рубахи, Хатунцева оглушил мелодичный, спешащий голос, в котором чувствовался восторг и неясность, — «родные… выпейте молока!. .» И он увидал… Мисюсь. У столбового въезда в имение, у крепких ворот — «со львами», совсем как там! — стояла тонкая девушка, — ему показалось, девочка, — в светлой прозрачной блузке, и держала две черные крынки с молоком. Тут же стояла босая хохлушка-девка с пшеничным хлебом на ручнике. Все трое отдали честь «чудесной» и прокричали восторженное ура. Он припал к крынке и насладился вдосталь и волшебным, «небесным», молоком, и незабудковыми глазами, нежно следившими, как он пил. В этих незабываемых глазах сияли восторженные слезы. Все горячо благодарили и целовали руки, торопились. Славная девушка сказала, взволнованно и нежно, глотая слезы, — «какие вы все… хорошие!..» — что-то еще хотела и не могла. Он задержался на минутку. — «Ах, какая вы славная… Мисюсь!..» — вырвалось у него, в восторге. Она удивленно и радостно взглянула, а он, не помня себя от счастья, от хлынувших вдруг воспоминаний чего-то неизъяснимо светлого, стал говорить ей спутанно и страстно, — полковник кричал — «не увлекаться!» — что она самая-самая Мисюсь, пропавшая там, когда-то, — и вот, явившаяся в огне войны. Она с изумлением смотрела. Он показывал ей на белокаменные столбы со львами, на аллею, на белый господский дом… — «с мезонином… вы помните?.. — все, как… тогда, у Чехова!»

— Маленькая Мисюсь нашлась… Сколько мы повторяли, с грустью, — «Мисюсь, где ты?» — и вот, маленькая Мисюсь нашлась… — радостно говорил он ей, каменным львам, аллее, держа ее тоненькую руку, теплую, в молоке, а она растерянно смотрела сияющими от слез глазами.

— Вы на Харьков?..
— Нет, на Волчанск, на Белгород…
— Ах, скорей бы!.. — вырвалось у нее мучительно, — папа и мама там…

— В Белгороде?.. как адрес, фамилия?..
— Нет, они в Харькове, случайно…
— Харьков возьмут сегодня!.. И вы… — торопился он, целуя ее руку, — не тревожтесь, все будет хорошо… Прощайте, славная, милая Мисюсь… как тут у вас чудесно!.. прощайте!.. Если бы только — до свиданья!..

И они встретились в Севастополе, год спустя. Она уже была — сестра, перенесшая много испытаний, всех потерявшая, и все такая же славная, Мисюсь. Случилось чудо, одно из многих, тогда случавшихся. Мисюсь не могла исчезнуть.

«Я знал», — говорил он потом не раз, — «что встреча повторится. Она не могла не повториться! Если бы ты пропала, совсем, навсегда пропала… тогда бы и жизнь пропала».

Бывший студент, филолог, он не имел сноровки заправского шофера. Почитывал на стоянках Шелли, Анри дэ Ренье и Чехова, и упускал клиентов. Чехова он боготворил, считал его самым тонким из всех писателей, хоть бы и мировых, самым проникновенным, вечным, и готовил о нем задуманную давно работу — «Вечный свет Чехова». Шоферством тяготился, ночной работы не выносил, не завозил гуляк в заведения и гнушался комиссионных — за доставку. Годы войны, борьбы обострили в нем привитое воспитанием чувство чести и личности. Он не выносил грубости, избегал комиссариатов, и выбирать carte d'identite было для него мучением. Его коробило, когда хамоватые клиенты швыряли ему «ты» или пренебрежительное «моншэр». Между своими слыл он за чудака-идеалиста, который почему-то отказывается от пур-буаров. Правда, никак он не мог привыкнуть к пур-буарам. Когда удивленные клиенты отмахивались от возвращавшегося им франка, а некоторые оскорблялись даже, он пожимал плечами с брезгливым видом. Был еще такой случай.

Какая-то рассеянная американка забыла в его машине сумочку с драгоценностями, около миллиона франков, как она ему объявила. Случилось это в Байоне. Целый день мотался он по Байоне, разыскивая ее, — в комиссариат ехать не хотелось, — нашел уже к вечеру в Андай и вручил сумочку. Произошел интересный разговор.

— А, благодарю. Надеюсь, все в порядке?
— Не знаю, поглядите.
Она порылась, небрежно-бегло.
— Главное, жемчуг здесь… прочее — пустяки. Сколько же вы хотите?

— Уплатите по счетчику…
Она не дала сказать.
— Я не понимаю… какой счетчик? Я спрашиваю, за это сколько? — мотнула она жемчугом, сказав по-английски, про себя, — «все хитрости!»

Он ответил ей по-английски, резко, как швыряла ему она:

— А теперь я вас не понимаю, при чем тут «хитрости»? Вы забыли ваши пустяки в моем такси, я целый день вас проискал, чтобы вручить вам ваши пустяки… по счетчику выходит около трехсот, с обратным до Байоны… кажется ясно.

— Хорошо, — сказала она, кусая губы, — тысячи с вас довольно? — и протянула тысячефранковую бумажку.

— Я сказал вам совершенно ясно: триста франков.
— Отлично! — воскликнула она запальчиво. — это вам за работу. А за вашу… ну, любезность?

— Это не определяется бумажкой.
— Чем же это определяется? — сказала она, прищурясь, всматриваясь в него.

Он пожал плечами:
— Тактом?.. Но раз уж так хотите… определить, извольте: сдачу с вашего билета отошлите по адресу, я вам оставлю… на русских инвалидов.

— Так вы не француз, не англичанин… вы русский! А, тогда понятно.

— Очень рад, что вы поняли: вот мы и сосчитались.
— Вы, конечно, офицер? Что-то я слышала, русские офицеры теперь шоферы? Куда же вы так спешите, может быть коктейля выпьем? Вот как, не пьете… Знаете, у вас очень интересное лицо, что-то от Рамон Наварро… Но в дансингах-то вы бываете, надеюсь?

Она была глупа, вульгарна. Он сухо поклонился и ушел.

Оказалось, американка отослала «русским инвалидам» семьсот франков. Он подосадовал: жаль, что не потребовал тысячи две-три — на инвалидов: дала бы, хотя бы из упрямства. И сделал вывод: все-таки, вычитать умеет.

Эти «чудачества» Ирина особенно в нем любила и сознавала с болью, как тяжело ему, что она выступает «в кабаке».

После случайного оседа на «Кот-д-Аржан», — приехали в По к знакомым, побывали у океана, и им понравилось, — у них родилась девочка Женюрка, не прожила и года и в три дня померла от менингита. Это их потрясло ужасно, и они страшились иметь детей. Весной Ирина списалась с меценатом, собиравшимся основать в Париже русскую оперу, — дело было отложено на осень, — Виктору улыбался случай, через англичанина-клиента, поступить в парижский английский банк, — планы с их фермерством померкли, — и они ждали осени, как случилось нежданное.

Еще в Галиции Виктор был ранен в грудь, и пуля осталась в легком. Рваная рана — на излете — не заживала долго, врачи не решались извлечь пулю, но организм все же справился, пуля как-то «обволоклась», Виктор вернулся в армию и потом проделал тернистый путь русского добровольца вплоть до Галлиполи. Двоюродная тетушка Ирины, сохранившая некоторые средства, выписала их в Париж, соблазнив Виктора Сорбонной, — он уже собирался в Прагу, где выходила стипендия, — но в первые же дни их появления в Париже крахнул солидный банкирский дом, где тетушка держала свои деньги по совету родственника-князя, тоже все потерявшего, и они очутились в трудном положении. Виктор пока оставил планы о Сорбонне, выдержал испытание и стал шофером, но скоро заболел тяжелым гриппом. Ирина ждала ребенка. Стало трудно. К счастью, — так думалось, — устроившиеся друзья пригласили их отдохнуть на ферме, в Нижних Пиринеях, возле По. И они основались в Биаррице.

В половине августа, — день был необыкновенно жаркий, — знакомые шоферы привезли Виктора в отельчик, почти без чувств и залитого кровью. Знакомый по Парижу русский доктор, отдыхавший на океане, — Виктор знал его по войне и в добровольчестве, — определил кровоизлияние в левом легком, где была пуля, и принял меры, одобренные и французом-консультантом, позванным перепуганной Ириной. На диагнозе врачи столкнулись. По мнению француза, было… — он назвал это длинным латинским термином, разумея легочный процесс, вдруг обострившийся. Русский не согласился с этим, вставил в круглый свой глаз монокль — признак глубокого раздумья — и заявил, что это… «или „проснулась“ пулька, что бывает… или, от давнего ушиба пулькой, в итоге многих предвходящих, образовалась склеротическая анэвризма». Отсюда — и кровохарканье. Снимок рентгена обнаружил анэвризму бронхиальной артерии, и оба врача сошлись: явного «процесса» нет, но необходимо серьезное лечение. Больной быстро поправился, но кровохарьканье и «вялость сердца», как выразился осторожно русский доктор, так потрясли Ирину, что она умолила мужа бросить ужасное шоферство и чуть не силой увезла его в санаторий в Высоких Пиренеях, где горы делают чудеса. Русский поморщился, когда Ирина сказала о горном санатории, но француз одобрил. Русский настаивал: не выше 300 метров! Француз называл Ароза, Давос, где такие успешно лечатся на высоте в 1500 и даже 1800 метров, — как же не знать такого! Русский твердил упрямо: «пониже, не забывайте — анэвризма, сердце…» Где-нибудь возле По, но только бежать от океана. Споры сбили Ирину с толку. Особенно подействовало, когда француз сказал, прищурясь, — в отсутствии коллеги, разумеется, — «а, коллега во-енный доктор…» — и она послушалась совета одной француженки, брат которой, раненый тоже в грудь, с таким же кровохарканьем, поправился быстро в Пиренеях, в санатории «Эдельвейс». Там брали безумно дорого, смотря по комнате — от двухсот пятидесяти до тысячи франков в день, не считая «лабораторной части», но для русского комбатанта-офицера, у которого «такая нежная жена», — Ирина побывала в санаторие и переговорила с самим директором, — чрезвычайно внимательный директор сделал исключительную скидку: сто франков, в комнате на двоих, плюс «пониженные лабораторные издержки». Конечно, и это было не по средствам, но Ирину это не пугало: месяца на два хватит, а там — увидим. Мужу она сказала, что берут очень дешево, тридцать пять франков в день, только просят держать в секрете. Русский доктор поморщился и махнул рукой: силой не втащишь в рай. Он был превосходный диагност, но еще и философ, и очень религиозный человек: «все в руце Божией». Потому и не стал настаивать.

Виктору он сказал:
— Помните твердо, Виктор Сергеевич, что «по вере и дается!» Это вывод и людей большого духовного опыта. Помимо видимого лечения, важно еще другое, невидимое, внутреннее… не уговаривающая система некоего Куэ… эта система — дешевые процентики с чужого капитала… кому и помогает… а нужно внутреннее познание, приятие всем сердцем непреложности и спасительности для нас тех путей, которыми Господь ведет нас. Когда это приятие всем сердцем, тогда обретете то спокойствие, которое удивительно помогает видимому лечению, до чудес. Все это выражается в одном замечательном стихе, который повторяйте чаще: «Господь мя пасет — и никто же мя лишит».

Виктор пожал благочестивцу руку: он видал, как философ-доктор выносил раненых под огнем. Французский доктор этого не слышал. Да если бы и слышал, пожал бы плечами, только.

Санаторий был небольшой, но исключительно комфортабельный, — для иностранцев больше, — и оборудован по последнему слову гигиены. Пациентов два раза в день растирали каким-то магическим экстрактом из пиренейских трав, — называлось это «питанием кожи витаминами», — и поили густыми сливками с прибавлением капель сока горной сосны и еще чего-то. Об этом волшебном средстве печаталось в газетах и проспектах, и портрет открывшего это средство доктора — он же директор санатория — изображался самым наглядным образом. Слева — лежал на носилках молодой человек-скелет, а доктор, плотный, глубокомысленный, в больших роговых очках, подносил безнадежному больному ложку волшебного экстракта с таким видом решимости, точно вот-вот услышишь: «а вот вы сейчас увидите». И правда: справа — бывший скелет, теперь жизнерадостный «альпиец», с горным мешком и альпенштоком, взбирался на неприступный пик, повернув радостную рожу к целителю, стоящему далеко внизу, на крыльце санатория, с торжествующе-поднятым пузырьком экстракта.

Пациенты весь день проводили на веранде, открытой на юг — к Испании, в особенных креслах на шарнирах, купались в солнце и наслаждались волшебной панорамой вершин, ледников и далей. Кормили превосходно, витаминно. Ежедневно в меню входило особенное блюдо — полусырое мясо горной козы, с приправой из горьких трав.

Ирина была растрогана, когда толстяк-директор, похожий на добряка-банкира, — он же и главный доктор, — почтительно ее заверил, что считает высокой честью для санатория отдать симпатичному русскому герою все силы и средства учреждения. Взволнованная свиданьем с мужем и этим «раем у облаков», — облаков, впрочем, не было, — она совала бумажки направо и налево, всем, кто ни попадался ей на глаза, — сестрам и фельдшерам, массажистам и горничным, уборщицам и мальчишкам, поварятам, привратнику, даже санаторному шоферу, приподнявшему перед ней фуражку, — чтобы только заботились о Викторе. И когда уезжала — плакала. Если бы можно было, она осталась бы с ним до полного излечения. Но теперь нужно было работать и работать, вызывать бурные восторги и подношения.

Сидя в купэ вагона, она вдруг вспомнила, как кто-то из лежавших на веранде в плэде сказал по-английски, как бы в мечтах: «прелестное виденье!» Такое слыхала она не раз, и это ее не восхищало. Но теперь это ее растрогало, и сказавший это — не помнила, молодой ли, кто он, — стал ей душевно близок. И вспомнила еще девушку-испанку, такую же черноглазую, как Кармэн, — кажется Микаэла? — принесшую Виктору виноград. Она так хорошо смотрела, совсем влюбленно, на русского молодца-красавца и так мило картавила — «о, ман-сиера капитэна!» — и все краснела, — хотелось расцеловать ее. Виктор ее выделял из всех там, называл — «чистое существо, красавка». Да и все такие чудесные и добрые.

Два раза за этот месяц она навестила мужа. Виктор чувствовал себя хорошо, прибавил около двух кило, совсем от загара почернел, только стал очень раздражительный. Увидав ее, он побледнел от волнения и задохнулся, — это было второе посещение. И решительно заявил, что довольно дурачиться. Она взмолилась ему глазами, и он увидал в них страх. Он взглядом ответил ей, что готов покориться ее воле, как покорялся всегда, — она поняла без слов, — но надо же быть разумными. Вся эта бутафория и не по средствам, и совсем ему не нужна, и невыносимо сознание, что она от него страдает, одна работает, а он належивает бока, как кот. Она опять умоляюще взглянула. Кругом лежали, ошарашивали Ирину взглядами. Она была в черном шелке, тонкая, гибко-легкая, как дымок. Светло-каштановые ее кудри играли на нежной шее из-под широкой соломки с лентой. Надо было многое сказать ей, и они спустились в уютный «салончик у каскада». В огромное круглое окно можно было там любоваться водопадом, катившимся с ледников по глыбам.

— Боже, как здесь чудесно!..
Да, чудесно… для богачей-бездельников, передохнуть недельку, пофлиртовать с милыми сестричками, — все они здесь ручные, — но для него отвратительно, невыносимо. Ну, зачем же плакать?.. Он предпочел бы огненные ночи под Мелитополем, вечное — «что-то завтра?» — лишь бы не расставаться с ней. Она прильнула к нему и умоляла, без слов, глазами… — ну, немножечко потерпеть?! ну, для своей Мисюсь!.. Он снимал ее слезы поцелуем, он сдавался… «Сказать?..» — билось в ней сокровенное, радостное, сладкая и мучительная «тайна», еще не решенная в ней самой. «Сказать?..» Нет, тогда и минуты не останется без нее.

Пенился водопад по глыбам, — бежало время.
Здесь можно было бы отдохнуть чудесно, если бы не… Из персонала, лучшее — это Микаэла, милая девочка-простушка, — «в ней что-то наше, степное-полевое, и чистое». Великолепно кормят, воздух — само здоровье, но душевная атмосфера нестерпима. Послушать только, чем они все живут!.. Спорт, возведенный в культ, биржа, бридж с утра до ночи, и флирт. Что читают! Здесь свое синема, и надо видеть только, чего им нужно. И эти прокисшие сливки континента и островов… с упоением, с похотливым зудом, что-то жуют об «опыте», о «всеобщем взрыве», с легкой руки «Моску», — будет чертовски интересно! Что они знают о России!.. — будто с луны свалились. Славный «генерал Кхарков» — для этих даже недосягаемо. Где, у кого учились? И э-ти… будто бы оценили Чехова! э-ти, английские молодцы, тут их порядочно, не знающие ни строчки Шелли, еще болтают о «кризисе искусства!» Сравнивают чистейшего с… Оскар Уальдом! Нет, нервы тут не причем, надо пожить с такими, тогда… Чуждые по всему, чужие. Но ужасней всего жить в одной комнате с кретином. Наша солдатская казарма — святое место! Вот она, «скидочка», чорт бы ее побрал! С ним поместили тулузского парня-лавочника, который его изводит грязными анекдотами, походя жрет чеснок, говорит сестрам гнусности, и воздух в комнате!..

— Нет, ради Бога, возьми меня… я же совсем здоров.
— Но если это ну-жно… ми-лый!..
Он видел, как ее мучает, взял ее тоненькую руку, лапку, и помотал.

— Ну, хорошо, не надо, моя Мисюсь… ну, отмахнем все это… — сказал он заветным тоном, каким говорил всегда, прогоняя ее тревоги.

Он целовал ей «лапки», пальчик за пальчиком. Все будет хорошо, он совершенно здоров, стеснения в груди кончились, и можно опять за руль, а там, в Париже… Ну, останется еще неделю, завтра тулузец уезжает. В библиотечке только авантюрные романы, и какая она умница, привезла Тютчева и Эдгарда По… вот именно, английского. Перечитал вчера, который уже раз, «Скучную историю», — какая же свобода, простота и мудрость. Какое счастье, что ты русский, что у тебя — такие!..

— Рина, я не могу высказать тебе … — говорил он восторженно, целуя ее руки, — до чего остро я здесь почувствовал… не с теми, а вот здесь, перед этим гремучим водопадом, перед этой бегучей сменой… как мы исключительно богаты, богаче всех…

— Как ты волнуешься сегодня, у тебя нет жара? — попробовала она губами у висков, — сколько сегодня было?..

— Да нет, нормально. Правда, я как с шампанского… и плохо сплю, но это я от счастья, что ты со мной… Так много передумал за эти дни… какие выводы! Да мой Карпенко духовно глубже, богаче э-тих! Помнишь, как метко выразил он все наше? кто подсказал ему? Когда говорили о России, о Европе?.. Не читал он ни Достоевского, ни Данилевского… истории не знает, ни культуры, а… Я тогда записал этот «солдатский афоризм»… «Наша дорога длинная, ваше благородие… по ней и дыханье у нас, до-лгое… значит, так уж допущение, чтобы хватило, ваше благородие!» Ну, подумай, кто здесь так скажет! Вложено, есть. Что только можно с такими сделать! Эх, дотянуть бы… Пересмотрел я свои «Записки», вспомнил своих соратников, милых моих наводчиков, фейерверкеров, номерных… ка-кие были! Перерыл в памяти… — до слез! А однобатарейцы, офицеры… какие души были, характеры! Теперь, в пустыне, все искалечены… и — живы! Нищие, наюру, иные опустились… а как зацепит душу, закваска бродит, требует ответов, мучает неразрешимым,вечным… нет, не погаснем! не гаснем, нет… Осмеивали Чехова, и знаем все же, что Чехов прав! «Неба в алмазах» ждем и жаждем, и дождемся… миссия такая наша. Богачи!..

Она любовалась, какой он оживленный и красивый, душой красивый, чудесный, светлый.

Испаночка подала им ягурт и виноград. Не сказала певуче, как прошлый раз, — «ман-сиера капитэна», и глаза у ней были красные. Что с ней?

— Завтра уезжает, бедная. Получила письмо, утонул брат, и еще двое из семьи… Пришла ко мне с письмом… прямо, трагедия. Все песенки мне пела, раньше, и пришла… ну, как ребенок, — «что мне делать… ман-сиера капитэна?»… Тетка ей написала и приложила последнее письмо брата к молодой жене, она беременной осталась… там и приписка Микаэле. Я перевел со словариком и записал, этот «человеческий документ», дам тебе, на досуге прочтешь дорогой. Очень интересное письмо… можно бы написать рассказ. Чехов бы написал! и Мопассан… по-разному бы только вышло.

Он рассказал ей, что случилось. Брат Микаэлы женился, совсем недавно, по любви. Отец жены дал им в приданное единое свое богатство, шхуну, и сказал: «кормите меня с племянни-ком». У невестки был юноша-племянник, от брата, убитого жандармами, контрабандиста. Шхуна называлась «Ми Уника», — «Единственная моя». Действительно, была единственной у старика. Подошло и зятю, — «единственная», тоже. Все трое вышли в море, повезли руду, и — сгинули. У Аркашона выбросило труп старика; шхуну, с пробитым боком, выкинуло у Осгора. И всё…

— Вечное человеческое, страдание. Да, «единственная моя»… мы это знаем, все…

Ирина плакала.
— Ну, вот… расстроил… ну, милая…
Сидели долго, связанные болью и любовью. Водопад бешено валился сменой.

Уезжая, Ирина говорила с доктором. Анализы были благоприятны, сердце приходит в норму, просвечивание необходимо повторить надо следить за «телом» и принять меры своевременно… надо установить, кончились ли «вибрации». Если они будут продолжаться, если «тело» имеет наклонность к перемещению, — доктор разумел пульку, — то придется прибегнуть к… — Ирина испугалась и не расслышала. О возвращении вниз нечего пока и думать, но месяца через три-четыре будет видно, но главное — ни-каких волнений.

Ирина помертвела, почувствовав в словах «и думать нечего», сказанных даже грозно, предостерегающе-жуткий смысл.

— Но что же делать, до-ктор? — спросила она с мольбой.

— Прежде всего не плакать… — ответил галантно доктор, любуясь ею, — и положиться на учреждение, которое прилагает все…

В бюро ей подали счет «за лабораторную часть», на живописном бланке с магическим экстрактом, на девятьсот франков с чем-то. Ирина растерялась, такой суммы с ней не было, но ей очень предупредительно сказали, что это и не к спеху.

Директор сам проводил до холла с розовыми колонками и живописным панно — с горной козой над пропастью, почтительно простился, придерживая ее руку, и опять заверил, что приятные результаты не замедлят. И вдруг восторженно отозвался о ее милых песенках. Ну, да… он слышал ее на днях в русском оригинальном кабарэ — «Крэмлэн д-Ор» и был участником потрясающего ее успеха.

— Все обожают вас, называют единодушно — «птижоли росиньоль дю Нор»… сколько у вас поклонников, и каких! — сказал он сладко, открыто любуясь ею, шаря по ней глазами, — это она заметила, — и склонился изысканно и низко, до огненной красноты в лице. — Отныне стало больше еще одним.

Это ей не понравилось, — такое страшное, с пустяками! — но она постаралась улыбнуться налившейся его лысине и сказала молящим взглядом:

— Доктор… умоляю вас, позаботьтесь о моем муже!
Он снова ее заверил, что будет применено все решительно, чем только располагает медицына, у них теперь самый совершенный метод пневмо… — Ирина не поняла, в расстройстве, — и отныне он будет ежедневно сам сообщать ей по телефону.

На подъезде она увидела Микаэлу, с платком у глаз, о чем-то просившую шофера, вспомнила, что она завтра уезжает, что она «самое лучшее, что здесь есть», нежно ее утешила и сунула двадцать франков — «за ее чуткую заботу о ман-сиере капитэне». Микаэла взглянула на нее по-детски, бархатно-черными глазами, в блеске горючих слез, и прошептала всхлипами — «мадам… мадам…».

— Ну, милая… ну, Господь поможет… — сказала ей Ирина, сливая ее боль со своей.

«Боже мой, сколько горя… — думала она, остро чувствуя свою боль, спотыкаясь на гравии площадки, — ах, на автокар не опоздать бы». Обернулась, не видно ли веранды. Виктор махал платком. Она грустно послала поцелуй и покивала грустно, торопилась: автокар призывал гудком к отъезду. Из главного салона, где теперь пили сливки, грамофон наигрывал под танцы истомно-пряно — «Не счесть алмазов в каменных пещерах»…Её перепугало это — «будет применено все решительно, чем только располагает медицына», и она опять плакала дорогой.

В Баньер дэ Бигорн она пересела в поезд. Как легко было ехать туда, и как томительно возвращаться в одинокую комнатку отеля. Тарб, пересадка в По, Ортер… потом этот еще… Пейреорад, Байона, Биарриц… как длинно! И все же, ехать легче, чем там, одной. Она достала свежий платок из сумочки, увидала знакомый, милый почерк. Да, то письмо, испаночка…

Она читала:
«Здравствуй, моя толстуха-женка… ну, как ты там? Шли хорошо, твой старик молодцом, выпили с ним здесь джину. И Педрошка здорово по парусам. И все у нас горит. Взяли на Бордо каната и 5 тонн сушеных фруктов, калифорнийских, полны. Из Бордо будет тебе гостинец, уж сыщу, „лионский“. Чортов карбит бесит старика, он привык к маслу, огни опознавательные намедни сгасли, не карбит, а чертово г….. Чуть нас купец не срезал, входимши в порт. Старик здорово накостылял мне: выдумал карбит, нет вернее масла! Жульнический карбит, приеду, покажу подлецу Мигуэльке, чего он мне отсыпал. Небось скучаешь. Ну, погоди, я тебя развеселю»… Дальше стояла песенка:

Ах, мой милый, чернорылый,
Хочешь спелый апельсин?
Молодайка, отгадай-ка,
Дочка будет — или сын?

Ирина задохнулась: билось сердце. Вот уже две недели мучило ее сокровенное, — радостное и страшное, — тайна, еще неясная ей самой. Господи, неужели — это? Ни на минуту не забывалось в ней. Сколько усилий стоило н е сказать. И теперь ей казалось страшным, что она так и не сказала. Ему — не сказала. Но как же это могло?.. Это тогда, в августе, встретил ее на берегу, в чудесном, розовом, «весеннем»… и не узнал. Розовый отель на берегу, «Пти Пэн»… кутили…

Молодайка, отгадай-ка,
Дочка будет — или сын?

Читала дальше:
«Ми Уника» наша, будто живая чайка, прыгает на волне — ух-ты, так сигает, как ты, помнишь, как я за тобой гонялся, маис-то помнишь? Как не помнить тебе, заполучила здорово, теперь с нагрузкой, такая же брюхатая, как шхунка, за фрахт здорово получим. Старик твой хоть и здорово сосет джин, а мы с ним, как за святым Петром, море знает, как ты свои горшки-плошки. Карбит только не задался, да купим новый. Завтра на Бордо, там заберем галантери, парусины, чего найдем… старик знает, чего знает, так обернем, что карабинеры-черти …… а тебе добуду таких духов, из самого Парижа! Говорят, такие есть духи, что монахи на стенку лезут… надушишься, до самого Мадрида донесет… будет дело! И Микаэлке купим, туфли парижские, пятки оттопает, ногу бы только не сломала, каблучки во-какие! В Бордо проканителимся дней десять, как раз и пибаль прихватим, начнет ловиться, ночи-то потемней пойдут. До пибали в Мадриде много охотников, лучше закуски нет. Прожарим в масле, спрессуем, крепкая же замазка будет. Кило 30-40 заберем.

В Мадриде можно спустить по 20 пезет, а то и по 30, а по берегу скупим по 10, ну по 12, денежки верные, вот они! Говорят, лучше русской кавьяр, кто ел. Попробуем… Ты и не нюхивала пибали, а это ребятенки-угорьки, чисто иголочки, насквозь видно, будто стеклянные, старик все знает, дошлый. Ну, а пока целую тебя взасос и во весь мах. Завтра идем на Бордо, только бумаги выправим, отштемпелюемся. Лупил твоего старика, зачем ты мне такую Мануэльку подсунул, с первого разу на мель села, а он мне — «ты ее посадил, не умеешь лавировать, надо бы верхний парусок закрепить, а ты….» Ну, другой раз суме-ем… на якоре покачаешься…»

Этот «человеческий документ» растрогал Ирину нежностью, которая в нем светилась. И сжалось сердце, как вспомнила, что уж и нет никого из них. Томительно-тревожно, в равномерном выстукиваньи колес звучало —

Молодайка, отгадай-ка,
Дочка будет — или сын?

…Бу-дет-бу-дет-бу-дет-будет… Боже мой, что же будет?.. Ей представлялось страшное. Пылким воображением она надумала всяких ужасов. Белый балахон Виктора, залитый алой кровью, оставался в ее глазах. Она вспомнила «Таганаш», и теперь Виктор ее хрипел, озираясь померкшими глазами: «дышать… дайте…» Так это было страшно, что она не могла сдержаться, охнула и закрыла лицо платком. Сидевшая рядом с ней пожилая монахиня, в синей юбке и с белокрыльем на голове, участливо спросила:

— У мадам горе?
Ирина схватила ее руку и, приникнув к ее плечу, вздрагивала в немом рыданьи, — нервы совсем разбились. Монахиня сидела неподвижно, молча, не тревожа расспросами. Рабочий, в плисовых штанах, вымазанных известкой, скручивал сигаретку, раздумывал, оглядывая элегантный наряд Ирины, шелковое плечо ее, на котором переливались-дрожали складочки.

— Ничего… придет и хорошая погода… — сказал он к окну раздумчиво, будто с самим собой.

Ирина пришла в себя, помахала в лицо платочком, осмотрелась.

— Извините, матушка… — сказала она монахине, смущенно, — я так расстроена…

— Господь с вами. Хотите капель успокоительных, есть со мной?

Ирина поблагодарила, отказалась. Рабочий сказал — это ничего. Ирина смущенно улыбнулась, и тот улыбнулся ей. Ей стало легче, и она поведала им доверчиво, какое у ней горе.

— Это, мадам не горе, — сказал рабочий, оглядывая лакированные ее туфли и шелковые чулки, телесные. — Если бы помер, тогда горе. Да и молодая вы, недурны собой, и денежки, может, есть… другого себе найдете. Горе… это другое дело, поправить когда нельзя. У меня вот отец, сошел с ума… и все сбережения в печке сжег! семьдесят тысяч в билетах было!.. Вот это горе, уж поправить никак нельзя… и номера не записаны, я справлялся, к нотариусу ходил, а он говорит, конечно… ничего поделать нельзя! Главное, если бы номера были записаны, на актовой бумаге… а то никак нельзя. Вот это го-ре.

Плюнул на сигаретку и задавил. Ирина стала смотреть в окошко. Монахиня молчала.

Сходя на пересадке, Ирина подала ей десятифранковую бумажку, на общину, — помолиться о болящем Викторе. Монахиня ласково кивнула и погладила по плечу. И стало совсем легко, тяжесть с души упала: сняла ее молчаливой лаской неведомая монахиня.

* * *
Ирина не написала мужу о самом важном. Она боялась, что и то, что пришлось написать ему, может его встревожить. Тайн у ней не было от него, но теперь, когда нужен полный ему покой, сообщать о встрече с иностранцем, о волнующем разговоре с ним, — решительно было невозможно.

Кончив письмо, она долго сидела и думала о «странном» человеке. Ей было его жалко, и было тревожно на душе. Но что же дальше… что она может сделать, и чем помочь? Она не знала.

* * *
После «истории» в «Крэмлэн д-Ор», — это было на пятый день, — Ирину позвали к телефону: просили «артистку Снэшко», звонили из первоклассного отеля. Горничная сказала название отеля подобострастным тоном: в этом отеле останавливались короли и принцы, магараджи и самые важные особы, даже не все министры. Никогда из этого отеля не звонили, — никто не помнил. Когда встревоженная Ирина сошла к телефонной будке, поджидавшая ее хозяйка мадам Герэн, по прозванию «О-ля-ля», — всегда она сокрушалась о чем-нибудь, — таинственно зашептала, закинув рыжие брови под самые кудряшки, от чего ее кислое лицо стало еще кислей, — «мада-ам Катьюнтзефф… вас вызывают из… из….. — отеля!..» — с таким оглушенным видом, точно это звонил сам господин президент республики, или, по меньшей мере, министр финансов. Ирину она считала дамой высшего общества и была искренно опечалена, не найдя в ее карт д-идантитэ ни «прэнсэсс», ни «контэсс», ни даже «дэ». Но рассказывала соседям, что убитый большевиками отец мадам Катьюнтзефф занимал очень высокий пост в России, имел «золотые земли» и все «мины», и когда уйдут «эти большевики», мадам Катъюнтзефф будет самой богатой во всем свете. Она сама отворила Ирине дверцу будки и, таинственно пошептав, — «вас, мадам, никто не потревожит», закрыла осторожно и отошла на цыпочках.

Ирина была взволнована: ей вдруг представилось, что с Виктором случилось что-то ужасное, и ее вызывает директор санатория.

— Алло… — упавшим голосом сказала она в трубку, как в черную страшную дыру, и услыхала, как тукается сердце.

В трубке тревожно зашуршало, задышало.
— Алло?.. — нервно окликнула Ирина, глотая воздух, — у аппарата Снежко… кто меня спрашивает… это откуда, из санатория?.. господин директор?..

И вспомнила, что это из важного отеля, и сейчас же себя поправила, пугаясь, что директор мог сам приехать и позвонить.

— О, Боже мой… алло-о!.. я слушаю…
— Гм… — тяжело задышало в трубке, — вы… говорите по-английски?

Говорил глуховатый голос, одышливый, с ужасным произношением, — у директора был жирный и мягкий голос, кокетливый. У ней отлегло от сердца, и сразу озарило, что это — тот.

— Да, говорю, — сказала Ирина по-английски, — кто говорит… что вам угодно?

— Э… говорит Эйб Паркер, из Торонто… — в трубке опять заскрежетало, — Алло! вы слушаете?

— Да… я не понимаю, что… откуда — из Торонто?..
В волнении ей представилось, что говорят из какого-то Торонто, — что-то далекое.

— Говорит Эйб Паркер из отеля в Биаррице… — ответил голос мягче, слышалась в нем улыбка, — а Торонто… это мой город, откуда я. Прошу прощения… позвонил обеспокоить вас… но я сейчас объяснюсь. Видите… я хотел бы… вернее, мне очень важно… просить вас, где-нибудь с вами встретиться…

Ирина хотела повесить трубку: подобное не раз бывало. Она сказала раздраженно-резко:

— Вы ошиблись. Я не встречаюсь с незнакомыми людьми, прошу оставить меня в…

Голос возбужденно перебил:
— Это совсем не то!.. уверяю вас, это… вы поймете, когда я объясню. Я отлично понимаю и прошу извинить, но… это так трудно все объяснить по телефону. Одну минутку… прошу вас… я сейчас, как это?.. я сознаю неловкость, и мне теперь так стыдно, что так сразу, но… я чувствую, вы меня извините, когда я… Мои намерения совершенно другого рода, совершенно другого!..

Голос был искренний и — показалось Ирине — грустный. Она сказала:

— Я совсем вас не знаю… и так странно… о чем нам говорить? Я решительно отклоняю, это совершенно…

— Позвольте мне сказать. К вам я отношусь с глубоким уважением… и так и думал, что вы так мне и скажете, что… прошу встретиться! Не был вам представлен, и… Но вы меня поймете и извините. Только разрешите говорить с вами откровенно… я привык откровенно, и всегда… Дело вот какое… Правда, дело это личное… к вам никакого отношения, хотя есть одно… Уделите только две минутки, и я постараюсь вам ясно… хотя это трудно ясно в две минутки… но вы поймете… Бывает…

«Должно быть, пьяный, — подумала Ирина, слушая путаную речь, прерывавшуюся вздохами и хрипом, — повешу трубку?..»

— …бывают такие состояния… душевные переживания, когда отходят эти… условности… и когда все уже не имеет значения. И вот, такое у меня… Я… сколько вас слушаю, как вы поете, и чувствую, что…

«Нет, сейчас повешу… невозможно… пьяный»…
— …вы не можете не понять… чувства… когда у человека… Это не объяснение в чувствах, а я про душевное состояние, вне вас. Хотя, конечно, не вне вас, но… Я не из тех, каких здесь много, и ничего не добиваюсь. Я прямо: вам я посылал цветы, как посылал бы дочери… от искреннего сердца, поверьте мне! И еще… но тут самое важное, о-чень важное… для меня.

«Что за чушь! — подумала Ирина, раздражаясь, — несомненно, пьяный»…

Она сказала резко:
— Извините, я прекращаю этот странный разговор…
— Ни в каком случае!.. прошу вас!.. — воскликнул, прерываясь, голос, — вы ошиблись! уверяю вас, что вы ошиблись, подумали, что я… Я потому так, что знаю вас, и потому…

«Надо было давно повесить»… — подумала Ирина, и все же не повесила:

— Как вы можете меня знать?
— Это трудно объяснить, но я вас знаю. Я умею разбираться в людях, и понимаю, что вы не певица из кабарэ, и… но это теперь трудно, и…

— Для посещающих наше кабарэ, я только «певица из кабарэ», и прекращаю этот странный разговор!.. — оборвала Ирина, задетая этим — «певица из кабарэ».

— Я вас оскорбил? но чем же, чем?!.. — воскликнул голос, и она почувствовала в нем горечь.

— Нет, вы меня нисколько не оскорбили. За цветы благодарю… и верю, что это из чистых побуждений, как и… та дикая история. Кажется, я не ошибаюсь, это вы тот иностранец… который «боксом»?.. — спросила она насмешливо-певуче, и тут же рассердилась: «зачем я это!..»

В трубке заскрежетало, задышало.
— Да, это я. Но почему вы говорите — «дикая история»? разве вас это оскорбило? Правда, я реагировал поспешно, но… я не мог!.. Бывают обстоятельства, когда…

— Я понимаю, что вы не хотели оскорбить меня… и я… — она подыскивала слово, — и меня, правду сказать это даже тронуло, этот ваш «жест»…

— Видите, вам передалось мое… — перебил голос, — мое… нет, не чувство, а… мое… состояние. Иногда такой «жест» необходим. Я не выношу, когда в моем присутствии, и… И, главное, почему так вышло? Одну минутку… Смотрел я тогда на вас, и вот, подумал, ясно себе представил: а вдруг бы это?.. Ну, да … я вдруг подумал: «а что, Эйби… если бы это была твоя Мэри… девочка твоя!..» — в трубке закопошилось, захрустело, — «как бы ты поступил?» Ах, сударыня… надо знать. Вы слушаете?

— Да слушаю… вы говорите — «надо знать». Говорите, говорите… — отозвалась Ирина.

— Да, надо знать все. Но сейчас трудно вам объяснить в двух словах. Это очень сложная… сфера чувств. Передалось мне… чем-то, звуком вашего голоса, вашим… чувством… что вы можете все понять! Ну, как объяснить, например, что человек… простите, я должен говорить невольно о себе… человек всем обладающий… в материальном смысле…

«К чему он это?..»
—…в массе дел, в кипении этом… деловом, когда ни минуты не остается для себя… и вдруг, все бросил и оказался… в пустоте? Я чувствую, как странно вам слушать в телефон такое, и от человека, совсем вам неизвестного. Действительно, со стороны, это очень странно, и вы могли бы принять меня за не совсем нормального или, даже, за… пьяного или дурака. Простите, что я так грубо… Правда, я, пожалуй, что и не совсем уравновешен. И сейчас мне ясно, как неосторожно, нетактично я поступаю, что вдруг решился и позвонил вам, не имея на это никакого права. Но был момент, когда мне это совсем не казалось странным и нетактичным… И это, может быть, так и есть, так и нужно было… тогда мне это казалось самым важным, безвыходно-необходимым. Я не наскучил вам? Благодарю. Но почему я решился позвонить вам? Мое письмо вы оставили бы, пожалуй, без ответа… наверное бы оставили, насколько я вас знаю. И в письме не скажешь… Случается такое в жизни, что никак не передать в письме… в письме могло бы показаться, ну, бредом! Тут как раз такое, как бред… такое… совпадение!

— Простите, — перебила Ирина нервно, — я не расслышала… вы сказали, мне показалось, «совпадение»?..

— Да, совпадение. Но тут нельзя… это, как в письме… об этом надо лично. Надеюсь, вы мне поверите, что это не пустой предлог, не выдумка. Тут я не могу даже коснуться этого… по телефону… — голос упал до глухоты и стал невнятен. — А пока я должен… Позволите? Благодарю вас, я так и знал. Видите… я вас слушал, много слушал, проверял себя… У меня и сейчас звучит в душе мотив, тот напев… как вы поете, про снега. В программе напечатан перевод. Я понимаю, это не то, конечно… но я все понял. Мне снега хорошо знакомы по Канаде. Все снега, снега, и… как это выразить?..

Ирине показалось, что в трубке сухо щелкнуло, будто говоривший прищелкнул пальцами. Она шатнулась, чуть не выронила трубку, забилось сердце: этот щелк, за этими словами — «как это… выразить?..» — и этот голос, с напряжением, исканьем слова, напомнил ей отца, его гримасу, глаз с прищуром, запах его духов и белые, сухие пальцы … — «ну, как это… Ирок?..» — бывало скажет, забудет слово.

—… как это?.. — опять прищелкнуло. — Да… и не перейти эти снега, не пройти через них… к родному! Так я понял, верно? Ну, вот, я понял. И не услышать больше, никогда не услышать.. родного голоса… ни-когда! Ваш голос … я так запомнил!.. было легко запомнить… милый голос!.. Вы простите, это не вольность, не лесть, не… комплимент… вы все поймете, когда я… все!.. Что же вы теперь мне скажете? Не сейчас, я понимаю, я готов долго ждать, я не смею и не могу вас… это в вашей воле. Когда вы захотите мне ответить, можете меня вызвать, я дам номер…

— Погодите… — оборвала Ирина нервно, ища решения.
Она почувствовала в этом необычном разговоре что-то… не больное, не пошлое, — что-то, идущее из сердца, к сердцу. Эти слова — «твоя Мэри, девочка твоя», — сказанные так горько-нежно, остались в ее сердце.

— Вы слушаете?.. Я вам отвечу… сейчас…
В ней не определилось, чего-то не хватало.
— Ах, да, кстати… — сказала она не прежним холодным тоном, чуть свысока, а своим голосом, домашним, точно говоривший был ей знаком, — вы послали мне белые цветы недавно, орхидеи… и в них… — почему-то она не захотела сказать — «веночек», — незабудки, и вырезано на плато «Свет во тьме». Мне сказали, что это вы. Меня это заинтересовало, — так это нешаблонно. И удивило, — что это значит? Что вы хотели этим…

— Выразить? Это объяснить и просто, и… непросто. Просто, это — от вас мне свет. Но это, я подчеркиваю это, н е комплимент, не… это очень сложно. Когда вы узнаете все, тогда вы все поймете, почему я так… Мне так легко с вами говорить. Вообще я не умею много говорить, и отвык я говорить теперь. Я вырос в лесах, мало общителен, такой характер. А с вами разговорил-ся, и мне легко. Простите, все о себе я… и сам себя ловлю на мысли: ну, какое дело до тебя, до твоего? Я чувствую, что вы сами отличнно поняли, что вы — свет, и — светите. Не принимайте это за лесть, слишком мне не до этого, поверьте. Но так я чувствую. Я весь свет объехал, все бросил… а света так и не увидел. И вот, где уж никак не ожидал, и — свет. В этом и главное, почему мне необходимо объясниться с вами… Простите, — не объясниться, а высказаться…

— Но вы же все объяснили, и я себе не представляю, почему вы ищете встречи со мной? Говорю вам совершенно откровенно, это для меня стеснительно, и… непонятно. Ну, прекрасно, я очень рада… песня наша дошла до сердца иностранца, что-то в нем всколыхнула… Потому и песни, чтобы до сердца доходило. Вот мы и объяснились. А дальше… очевидно, личное. Согласитесь, что я не в праве… Еще я вам должна сказать, что мои отношения с внешним ограничиваются моей семьей… помимо, конечно, выступлений в кабарэ, — и только.

— Да, я знаю. Я знаю, и уже сказал вам, что я вас знаю. Но я прошу вас сделать исключение, и снизойти… Если бы вы все знали, вы снизошли бы. Вы чутко угадали, что — личное. И я знал, что так вы и поймете… и в то же время я сознавал, что моя навязчивая просьба покажется вам странной, неделикатной, даже двусмысленной. Ну, назовите меня «странным», только скажите откровенно, считаете ли вы меня… как это… — в трубке опять пощелкало, — ну, «веселым иностранцем», что ли, каких здесь много, или почтите меня доверием, чего, конечно, я не заслужил?

— Во всяком случае, вас я не считаю «веселым иностранцем», — ответила Ирина, — но «странным» — да.

— Благодарю за откровенность. Но что же остается? Значит, есть что-то, что заставляет меня так… «странно» поступать. Бывает, когда привычное, нормальное, отступает перед чувством… перед чувством вообще, не в личном смысле, и уступает «странному». Это как раз мой случай. Если вы мне поверите, держу пари — вы скажете: так же поступила бы и я. Я прошу у вас какой-нибудь час, в сомнительное положение вас не поставлю… если верите, назначьте час и место, где вам угодно. Я понимаю, не здесь, конечно, где вас все знают. Откажите… что делать, покорюсь.

Голос поник, и в трубке тяжело вздохнуло.
У будки ждали, видела в стекло Ирина. «О-ля-ля» вскидывала бровями, разевала рот, — упрашивала потерпеть. Прерывали не раз со станции. Это Ирину волновало. Голос окликнул:

— Алло!.. вы у аппарата?
— Да, сейчас…
Надо было решить сейчас же. В крайние минуты Ирина находила выход, — не рассуждением, а сердцем. Она зажмурилась и вопросила, глубоко в себе: ну, как же?..

— Хорошо. Завтра, в четыре часа, в Байоне… аркада, у театра. Если не задержит что-нибудь важное, встретите меня в конце аркады, к проезду… где машины.

— Благодарю.
Ирина положила трубку. Кто-то из ожидавших ворчнул — «нельзя так долго висеть на аппарате», — не из русских. «О-ля-ля» шепнула льстиво:

— Двадцать три минуты говорили… интересный ангажемент, мадам Катьюнтзефф?

— Нет, мадам Герэн, не ангажемент… — ответила Ирина, даря улыбкой.

Пошла и услыхала льстивый оклик:
— Ваш платочек, мадам Катьюнтзефф…
«О-ля-ля» протягивала ей платочек, который Ирина обронила.

— Что-нибудь очень интересное, мадам Катьюнтзефф?
— О-чень, мадам Герэн.
— Я всегда рада, когда моим жильцам везет. Столько вы испытали грустного, мадам Катьюнтзефф… о-ля-ля! На два словечка, мадам Катьюнтзефф… Это уж против правил, но я так вас уважаю и…

И под секретом сообщила, что справлялись о мосье и мадам Катьюнтзефф. От комиссариата часто наводят об эмигрантах справки, боятся, не большевики ли. Но на этот раз агент был частный, — возможно, что и от нотариуса, или от адвоката… это бывает, в случае, например, наследства. Мадам не ждет наследства? Ну, так обо всем справлялся… как живут, сколько платят за апартаменты, каких лет, давно ли, даже — какой характер у мадам… ну, обо всем решительно.

— Я его наводила, осторожно… от кого, мосье? может быть открывается наследство? Сказала, что у мадам в России остались несметные богатства, золотые земли, шахты, заводы… первые были богачи… мне мадам Белокурофф много рассказала про вас, мадам, у ней тоже были золотые земли, вся Сибирь! Но они все плуты такие, не скажут прямо. Только и сказал: это большой секрет… возможно, что и наследство. Разумеется, я дала о вас с мосье самые лучшие аттестации… сказала, что мадам великая артистка, а характер… ну, прямо, ангельский характер! Не правда ли, мадам Катьюнтзефф? А мосье Катьюнтзефф — русский комбаттан, очень тяжело был ранен, в самую грудь, и сейчас в санатории, в Пиренеях. Жаль, я не знала, какой это санаторий, вы мне не говорили… Самые аристократы, и самого. высшего воспитания… не правда ли, мадам Катьюнтзефф? Но теперь… о-ля-ля!.. большевики все у них ограбили, и положение их… нелегкое, мосье шофером, а мадам поет с эстрады… и наследство бы им очень пригодилось… не правда ли, мадам Катьюнтзефф? Если бы вам выпало наследство… о, как бы я была за вас счастлива, мадам Катьюнтзефф!

Не сказала только, что за справки получила необычно много — двадцать франков!

Ирина поблагодарила добрую мадам Герэн. Эти справки ее встревожили. Кто же это мог справляться… «частный»? какое кому дело до?.. Да уж не он ли? — подумала она об иностранце, и вспомнила, как он не раз подчеркивал, что ее знает… так твердо: «я вас знаю». Но что ему за дело? Этого не доставало, точно из авантюрного романа, сы-щик… совсем по-американски.

Это и встревожило ее, и оскорбило.
* * *
Угол комнаты, где висела папина иконка св. кн. Александра Невского, — Ирина с ней не расставалась, — и портрет отца, в венчике из терновника, — давний мамин, с маленькой Ириной на руках, «домашний», висел над ее постелью, в крепе, — был заставлен усыхавшими цветами. Над сомье Виктора смотрел казацки-остро скуластый генерал Корнилов и, умно-близоруко — Чехов. Висели еще памятки боев: побитый цейс, темляк и покоробленная полевая сумка — целлулоза в коже, с «трехверсткой». Ниже, под гирляндой увядших орхидей, мутно-серебряно глазело круглое плято американца, неприятно напоминая «историю».

Возвратясь к себе, Ирина увидала этот глаз, за ней следивший. Ее кольнуло: как-то сплеталось это с согласием, которое она дала американцу. Эта «штука», как говорили знающие, стоила по крайней мере тысяч десять, судя по фирме — Рю де ла Пэ! — «в трудную минуту, — говорили, — можно и загнать, тыщонки за две». Ирина сняла плято и спрятала. Кололи мысли: неужели это… и «сказочные» миллионы могли тут значить?.. Но это как-то связывало волю, неуловимо подавляло. Она раздумалась: а если бы не этот, а другой, обыкновенный… согласилась? Не знала. Вспомнилось — «Свет во тьме»… и сказанное искренно, с волнением, — «а что, Эйби… если бы это была Мэри… девочка твоя?..» Нет, это тут не причем: если бы и обыкновенный, всякий, — все равно… свободней только. Папа, бывало, говорил, чтобы «душа жила». Мучило еще, другое — тайна. Тайн у ней не было от мужа, а теперь… И в этом она невиновата, и — Виктор чуткий. А вдруг… уловка? Бывало разное. Часто ей посылали письма, или нащупывали взглядом: как?.. Письма она рвала, не сообщая Виктору. Бывали явные нахалы, — эти отступали перед взглядом. Бывали пробы через посредников. Был случай… «сделки». Некий «эндюстриэль», даже фамилию проставил, — нотариуса только нехватало! — писал: «в вас я встретил как раз то самое, что надо: созвучный sex-appeal. Мои условия: кокетливая вилла в Канн, все на ходу, Peugeot 40 Cv. последняя модель, 20 т. фр. в месяц, гарантия minimum 6 мес., возможно и продление, по соглашению. Если подходит, благоволите сообщить немедленно». Решительная подпись и точный адрес.

В дверь постучали:
— Можно?..
Не дожидаясь, можно ли, стремительно вошла — только на одну минутку! — Саша Белокурова и сразу затомила болтовней, духами, «египетской».

— Муженёк как?.. Ну, слава Богу. Вот счастливица, все-то тебя любят, а я… Можешь себе представить, дурак-то, из ле-Буки, Акинфов, прожженный казачишка… предложение вдруг сделал! — «Ступайте за меня замуж, Ляксандра Ивановна, буду вас го-лубить, а вы мне песни играть». Вот до чего, милая моя, спустились. Вот уж прожженый-то… и в Ле-Буке ганьит на заводе тыщи полторы, и у нас балалайчит лихо, и домишко сам себе слепил! А намедни, ужинаю с русским американцем, глаз у него косой… он и голландец будто… да какой он шут, американец, просто жулик, надрал золотого лыка за войну, — вдруг мне и говорит: «вы так похожи на Венеру Миловскую»…

— Милосскую.
— Я и говорю — Милонскую, а как же? «Главное, — говорит, — вы натуральная, а не какая-то ли-ния!» И вдруг, можешь себе представить… — «езжайте со мной в Россию-матушку, там и „закснем“! Плеснула ему в рожу, утерся только. Уж извините, не продаю себя. Ух, тощища… Маме вчера послала через Земгор, братишку-Мишутку в красную забрали… уж ноги у мамы опухают, на сердце жалуется, должно быть так и не увижу… только и осталось, мамулечка…

Она утерла слезы рукавом, по-бабьи.
— Да не могу не плакать… реву и реву все дни. Думают, веселая я… а я… будто никакая, случайная. И никто не любит, смеются… «семипудовая гусыня»!.. Наши казачишки-подлецы, я знаю. А чем я виновата, что так дует? И тоска грызет, а все толстею. Только и радости, что к тебе прибежишь, душу отведешь. И тебе со мной, знаю, скушно… минутку посижу только, дым я в окошко, ничего. Привыкла к этим — пьяным, англичаны выучили, легче как-то. Вот ты… счастливая какая, а куксишься. И муж хороший какой, как любит, да и все… И что за секрет в тебе! Денек не повидаю, так и рвусь… милочка-красавка. Смотрю вот… и нет в тебе, словно, правильной красоты, класиченской… а самая красота, для сердца! Глазки персидские, с разрезом… «дипломат» все так говорит, дурак-то наш в черкеске, ну — бирюза живая! А бровки… — вот я чему завидую, твоим бровкам!.. разлетные совсем, как крылышки, будто летишь, как взглянешь… все личико сияет… ах, красавка!

— Будет, уж захвалили, Александра Ивановна, — сказала Ирина утомленно, — а как у вас с Парижем?

— Да что с Парижем… а все-таки думаю поехать. Ресторан громкий, всегда полно, а тут вся шушера скоро начнет смываться, и с моря скушно… а там у меня «сердешный», на Рено, поручик мой голубчик. Пишет все, под две уж тыщи ганьит! Возьму да и закреплюсь навеки. Кончено с моей карьерой, уж тридцать годочков скоро. Бывало, первой хористкой была в Большом… А в Сибири, Юдифь я пела… в семнадцатом, в Иркутске!.. Уж вот выигрышная-то партия!.. Рост у меня, фигура статная, ручищи натерли краской, тут золотые бляхи… за волосы ухватишь олофернову башку… — вспрыгнула она на сомье и оглушила: — «Во-от голова Олофе-эрна-а! в-вот он, могущий воитель!..»

Ирина улыбнулась. Голос у Саши Белокуровой был очень сильный, фигура «героини», нос только подгулял — курносил, глаза — огромные, пустые, чуть с глупинкой, но добрые. Кто она, откуда, как «запела»… — не знали точно. И сама не знала: «так как-то… тенор услыхал, на огороде, под Девичьим». Рассказывали, что сама Фелия Литвин пророчила ей славу, и подарила портрет с сердечной надписью. Коронным ее было — «В селе Новом Ванька жил, Ванька Таньку полюбил». Нравилась иностранцам — «настоящей славянской красотой», и они охотно приглашали ее поужинать. Но была очень строга к себе, и единственная ее любовь — «поручик», которого никто не видел. Часто ходила в церковь, молилась на коленях, со слезами. Могла отдать последнюю копейку, кто ни попроси. Ее любили.

— Разок бы хоть сказала — «ты, Санечка»… Мама, бывало, приголубит, только… — «бедные са-ночки мои… и куда-то они пока-тят»… — все так, бывало. Вон куда докатили «са-ночки»!.. А я, если уж полюблю кого, никак не могу уж вы-кать. Я ведь необразованная, знаю свой ранг, а образованных страсть люблю. Поручик мой голубчик, вот какой образованный, как с Рено своего придет, все в книжку, Бога отыскивает. Давно меня зовет — приезжайте, Александра Ивановна, наполните мою жизнь духовным содержанием… Вот и ты тоже говоришь — почему не еду? Да боюсь, ску-шно будет. Я веселых люблю, а он будто в монахи собирается. А чего Бога отыскивать? разве Он в книжках, Бог-то! Пойди в церковь, затаись в уголочке, вот и Бог, сразу почувствуешь. Как я ребеночка хочу… пятерых бы, кажется, сродила, стала бы обшивать-обмывать, питать… а муж бы радовался… чай бы пила — сидела, на даче бы с парусиной, и цветочков бы насажали, жасминцу-бы… и огород непременно завела бы, папаша огороды в Москве снимал, спаржа была какая, прятались даже в ней… Акинфов вон говорит — «все заведем, Ляксандра Ивановна, и спаржа будет, и тераску пристрою вам, будете чай кушать с мармеладцем, и арбузы какие будут… Первая балалайка наша! Казаки — они прожженные, все умеют. Да… что слышала сейчас, Геранька твоя меня поймала, заолялякала… — из „… — Отеля“ тебе звонили? на телефоне чуть ли не полчаса висела… это не „носорог“ звонил, а? Ну, ни одной душе не скажу, как умру… по глазкам вижу, что „носорог“… ну, вот ей-Богу, не скажу… Да, нет, ты мне все-таки сказки, я тебе присоветую, они прилипчивые, а ты отгрызаться не умеешь…

Ирина старалась улыбнуться.
— Вот и не угадали… Это мне директор санатория звонил, где муж.

— Неправда, по глазкам вижу… как же он из «… — Отеля»? там миллионеры только…

— Ну, я не знаю… может быть вызвали к больному, это известный доктор. Ну, и… очень обстоятельно сообщил, что… опять делали рентгенизацию… все хорошо, но советует подержать еще, для окончательного… На-днях поеду туда, тогда решим…

— А я-то подумала, что этот.
Постучала горничная: просили к телефону, из санатория. Ирина побледнела, заметалась. Доктор звонил обычно часов в восемь, с мужем говорила она утром.

— Родная моя, лица на тебе нет… — обняла ее Саша Белокурова, — увидишь, все будет хорошо, дай, перекрещу…

Вышли вместе. Саша Белокурова сказала, что подождет:

— Нет, нет, я не могу тебя оставить, такую… ты и меня разволновала. Ну, ступай, Господь с тобой, все будет хорошо.

Звонил директор санатория. Ирина переполошилась:
— Что с мужем?.. Ради Бога…
…Ну зачем же так… надумывать всяких ужасов! Позвонил раньше обычного? Просто так случилось… а, какие нервы! Все прекрасно. Определенно выяснилось, что «тело» инкапсюлировалось, и с этой стороны всякие опасения отпали. И вообще, нет показаний ожидать осложнений, если строго держаться предписаний. Сейчас, по телефону, он не может во всех подробностях… масса работы, все дергают, а он хотел бы лично переговорить обо всем детально, и главное — относительно дальнейшего лечения мосье Ка… Какая же трудная фамилия! Двадцать второго она будет… превосходно… но… —

— Завтра я как раз в Биаррице, у моих больных, милая мадам Ка… Простите, никак не могу выговорить! Без фамилии… прекрасно. И рассчитываю вас повидать и дать вам обстоятельный отчет… наш консультационный акт о положении вашего супруга. Ну вот, опять вы нервничаете… а, какая вы нехорошая!.. Уверяю же вас, ровно ничего серьезного. Успокойтесь, и дайте мне объяснить вам… О, какой же… пылкий темперамент! вы, как… мимоза, «ноли ме тангере»! Надо, дорогая, и вас лечить… Уверяю вас наш вывод исключительно благоприятный…

— Да?!.. — воскликнула Ирина, — как я рада, милый доктор… Боже мой, как я вам горячо признательна!.. Я не нахожу слов, чем я могла бы выразить мою безмерную признательность…

— Ну, вот… что вы, милочка!.. это же наш долг… Для меня высшая награда — когда я вижу, что мои пациенты воскресают. Мне будет… поверьте, это не слова… если вы совершенно успокоитесь. И вы успокоитесь, узнав мой вывод, документально подкрепленный. Значит, так. Завтра я в Биаррице, у моих пациентов, задержусь, останусь завтракать, и был бы о-чень счастлив… около так часу… меня бы это очень облегчило, если бы вы соблаговолили со мной позавтракать… «У Рыбака»! Знаете, уютный старинный ресторан, угол рю…? Там превосходно кормят… и я сумел бы вам изложить… И так, буду вас поджидать…

Ирина не знала, что ответить. Завтра?.. Завтра в Байоне, в четыре!.. Неприятно отозвалось в ней — «уютный ресторан», и странно развязный тон директора. Не думая, она сказала:

— Завтра, к сожалению, я не могу…
— Да?.. так-таки и не можете?.. — чувствовался в тоне холодок, — как жаль, однако… Но, не будем сожалеть, я покоряюсь и переношу на послезавтра… идет?

Тон директора опять переменился, стал развязным. Ирина чувствовала, что директор ищет встречи. Вспомнила его глаза с маслинкой, как он ее ошаривал, его рукопожатия, «с оттяжкой», его слащавость, пошловагость его манер… Но как же уклониться, не обидев? Подумала о «скидке», о затруднениях…

— Итак, условимся… — говорил уже приятельски директор, будто близкий, — послезавтра, около так часу, я буду поджидать вас, дорогая, «У Рыбака»… Разумеется, вы знаете этот «приют», где все бывают… старинный баскский оберж когда-то… всегда я в глубине там, мэтр д-отель вас проведет ко мне. Ваше вино какое?.. Я люблю заранее, чтобы аранжировать все ком-иль-фо… ну-с, дорогая?..

Тон становился все развязнее. Ирина возмущалась, но мысль о муже… —

— Право, господин директор, я затрудняюсь… мне, право, не до завтраков…

— А, бросьте все ваши опасения, ми-лая… мадам! Поверьте же специалисту, что…

«Будет „поджидать“… „проведет ко мне“… нет, что за наглость!..»

— Извините, но я никак не могу…
— Но почему же?.. почему же, дорогая?.. — настаивал директор.

«Дурак, и наглый», — думала Ирина. Эти — «дорогая», «милочка» — и как он смеет!.. — были ей оскорбительны, противны. Она сказала резко:

— Нет, я не могу… Ну, просто, потому, что… одна я не бываю в ресторанах!

— Но вы же не будете одна!
— Я буду в санаторие, и мы переговорим… так мне удобней.

— Вот как… так вы мне доверяете… — голос остыл, замялся. — Ну, что делать… до свиданья… — в тоне почувствовалось раздражение. — Надеюсь, я вас ничем не… затруднил, мадам?

— Нисколько. До свиданья, господин директор.
Ирина вышла из кабинки раздраженной, бледной. Тревожилась о муже. Саша Белокурова спросила:

— Ну, как, ничего страшного? Что ты такая… гневная?

— Слава Богу, все благополучно. Только этот нахал…
Встревоженная, возбужденная, Ирина не могла таиться.

— И молодец, отшлепала. Так им и надо, петушишкам. Сколько уж я-то перевидала, им только дайся, сударикам-мусьюнкам. Мне бы с ним за тебя позавтракать, я бы ему устроила опрокидончик! В Париже со мной что вышло, в «Трезвоне», ты послушай. Компания сидела. Ну, пригласили меня к столику, нормально. Вот один, ихний ди-путат, персонистый такой, красная ленточка, как полагается, с онером. Натурально, начал нацеливаться, вижу. Слышу, коленку гладит, будто ему кошка. И немолодой, слюнявый, распустил губищи. Ногу отставила, думаю — что дальше будет? Не унимается. Разогрелся с шанпанского. А я шанпанского не обожаю, как чумовая делаюсь с него, глушит. Ногу закинула, отворотилась… за руку меня! Голая рука, как шелк… приятно показалось… он меня, повыше локтя, обеими граблями, и пожимает, будто ему мячик. А, думаю себе, ты меня за руку, а я тебя… За ногу его, под коленку пальцем, как дерну… да и закинула, он и кувырк со стулом. Хохот пошел, никто не понял, чего он так, тармашкой. Поднялся, распетушился, налился кровью, брыжжет… в амбицию! Я тогда плохо рассуждала по-французски, только алор да сава-бьянь, выразиться не могу нормально. Ну, скандал, наши подбежали… я и сказала офицеру одному знакомому: переведите господину дипутату: «вы ди-путат, а я артистка! и тут приличный ресторан, а не какое заведение… и вы можете меня и за ногу, и за руку, а почему я не могу вас за ногу? У вас и либертэ, и игалитэ!» Как ему перевели, пошел — утерся. Как уважали после! Выйду петь — кричат: «бис браво, опрокино-он!» Надоело, перешла в «Избушку». А там меня наша «ворона бородатая» в «Крэмлэн» сманила. Повидала, как нас голубят. Пою им, а сама думаю — «а, шушера-людишки!» — куль-тура, уж известно. Господи, только и молюсь — «дай, Господи, нашу Россиюшку увидеть!» Вытянем родная, ничего…

Ирина поцеловала ее нежно, как близкую-родную, и пошептала: «бедные са-ночки…» Саша Белокурова вся просияла:

— Вот и приласкала дуру… прила…
Обняла крепко-крепко, и не могла — заплакала.
Придя к себе, Ирина навоображала ужасов: как теперь будут обходитьсся с Ви, как бы не стало ему хуже… Упрекала себя, что отказалась, — обиделся директор, ясно. Ну что ж такого, позавтракать! Здесь это так обыкновенно, любезность за любезность, можно держать в границах, пококетничать… Нет, это невозможно. Если бы только узнал Виктор… — нет, поступила так, как надо. А теперь, что же может быть? Ровно ничего. Взяла бумажку и подсчитала, сколько по счету санатория. Если еще дней десять, то… За месяц содержания — три тыс. плюс «лабораторных» — девятьсот, еще за новое просвечивание, анализы… — около пяти тысяч. Наличность: четыре тысячи на книжке, около двух у ней… то платье, если полторы тысячи… плято, в лом только, если наспех, франков триста… нормальный ее заработок полторы тысячи,

сезон кончается… в Париж и не с чем. Ви необходимо отдохнуть… Так как же?.. Не стала думать. Ви лучше, ничего серьезного… а там — увидим.
Нажми «Нравится» и читай нас в Facebook!

По теме Иностранец 2

Иностранец 1

Во второй половине сентября сезон на Серебряном Берегу закончился. В Биаррице еще шумели ночные кабаки и прочие заведения, где развлекали себя отдыхавшие от кипучих дел богатые...

Русский перевод иностранного слова

Что значит пройтись по интерфейсу? Набить физиономию иностранцу.

Опубликовать сон

Гадать онлайн

Пройти тесты